Антимавзолей Андрей Воронин Слепой #30 Под Москвой во время строительства загородного дома обнаружен бункер. А в нем... Владелец участка не спешит обнародовать свое открытие, а поручает начальнику охраны и своему другу провести расследование. Но оно идет по кровавому следу: ни фактов, ни свидетелей – только жертвы хладнокровных убийств. Генерал Потапчук также ведет расследование, и Глеб Сиверов, секретный агент ФСБ по кличке Слепой, получает новое задание. Андрей Воронин Антимавзолей Глава 1 Плавно изгибаясь среди пологих пригорков и голых березовых рощ, пустое шоссе разматывалось, как неимоверно длинная ковровая дорожка, с негромким шорохом и гулом стелилось под колеса и оставалось позади. Мощный серебристый "Хаммер" жадно глотал километры, обильно запивая их дорогим бензином, и выплевывал из выхлопной трубы дым. Яркое апрельское солнышко празднично сияло на стекле и хроме, играло маслянистыми, чуть размытыми бликами на отполированных до зеркального блеска бортах. Перед "Хаммером", плавно приседая на амортизаторах, двигался огромный черный джип, благодаря тонированным стеклам казавшийся вырубленным из цельного куска антрацита. Позади шел еще один джип, отличавшийся от первого только одной цифрой в регистрационном номере. Короткая колонна неслась с умопомрачительной скоростью, которая, впрочем, почти не ощущалась теми, кто сидел внутри машин, – о ней свидетельствовали лишь безмолвные стрелки спидометров, намертво застрявшие возле отметки "160". Километровые столбики стремительно неслись навстречу, мелькая сбоку, как колья штакетника; голые придорожные кусты сливались в размытую серо-коричневую с красноватым оттенком полосу. Неброские подмосковные пейзажи неторопливо сменяли друг друга, медленно поворачиваясь за темными стеклами, как декорации, смонтированные на подвижном круге гигантской театральной сцены. Покрытые редкими заплатами уцелевшего снега поля, рыжие от прошлогодней травы бугры и косогоры, березовые рощи с красноватыми, будто от холода, ветвями, темные клинья хвойного леса, где у корней, в вечной тени, до сих пор лежал глубокий, выше щиколотки, ноздреватый снег, – все это проплывало мимо, бесконечно повторяясь, как будто машины стояли на месте, будучи центром, вокруг которого вращался огромный, искусно разрисованный неведомым гением барабан. Каждая новая роща казалась точным повторением предыдущей, пролетавшие мимо деревушки отличались друг от друга только названиями. Казалось, даже бродившие по их улицам тощие дворняги были все время одни и те же, не говоря уж об изредка попадавшихся навстречу людях – либо старых, либо пьяных, а то и старых и пьяных одновременно. – Эх, хорошо! – сказал сидевший на заднем сиденье "Хаммера" сухопарый мужчина средних лет, когда очередная деревня с покосившимися черными заборами и вросшими в землю гнилыми избами осталась позади. – Что хорошо? – спросил его сосед, на минуту оторвав скучающий взгляд от окна. Он был невысок и очень толст, отчего его упакованная в дорогое кашемировое пальто с широкими подставными плечами фигура казалась почти кубической. Длинные иссиня-черные волосы были гладко зачесаны назад, открывая высокий, с глубокими залысинами лоб, и схвачены на затылке черным кожаным шнурком. Чисто выбритые щеки и верхняя губа казались синеватыми, как это часто случается у жгучих брюнетов, которым приходится бриться по два раза на дню; лицо было смуглое, с крупным мясистым носом и густыми черными бровями, под которыми живо поблескивали глаза – темно-карие, маслянистые, немного навыкате. В этом не блещущем красотой, но запоминающемся лице как будто чего-то недоставало, и всякий, кому случалось увидеть его, неизменно это замечал и задавался вопросом: чего же ему не хватает? И рано или поздно мог прийти к очевидному выводу, что не хватает в этом лице одной, но очень существенной детали, а именно усов – густых черных усов, целиком скрывающих верхнюю губу. Может быть, даже с лихо закрученными кончиками... – Что хорошо, дорогой? – повторил свой вопрос толстяк. – Что такого хорошего ты увидел, чему радуешься? – Весна, батоно Гогия, – ответил сосед, кивая в сторону окна. – Весна, природа... Ничего нет лучше подмосковной природы! – Кто тебе сказал, что нет? – удивился толстяк. – Есть, сколько хочешь! Ты что, совсем дикий, мир не видел, э? Кавказ посмотри, потом скажешь, что красиво, а что не очень! – Благодарствуйте, – на мгновение помрачнев, ответил сосед и машинально потрогал тонкий белый шрам на шее, чуть пониже кадыка. – Видал я ваш Кавказ во всех видах. Насмотрелся на три жизни вперед, будьте покойны! – Э, батоно Николай, зачем так говоришь? – огорченно протянул толстяк. Когда было нужно, он умел говорить, как профессор русской филологии и даже более того – как профессиональный диктор, наговаривающий текст на кассету для иностранцев, изучающих русский язык. Однако в данный момент такой нужды у него не было, и в его речи отчетливо слышался гортанный акцент уроженца солнечной Грузии. – Гость за столом – это одно, солдат на броне – совсем другое... Да что я тебе рассказываю, сам все знаешь! – Знаю, батоно, – согласился сосед. Отогнав мрачные воспоминания, он хитро усмехнулся. – Все равно не понимаю, что вы так носитесь со своими горами? Подумаешь, горы! Просто большая куча камней. – Конечно, дорогой, – язвительно откликнулся толстяк. – Горы – большая куча камней, море – большая лужа воды... А твое хваленое Подмосковье – просто несколько кубических километров сырых дров и очень большая лепешка грязи. Плоская, как блин, глазу зацепиться не за что... – То-то я гляжу, что тебя от этой лепешки палкой не отгонишь, – ухмыльнулся "батоно Николай". – Участочек себе прикупил... в куче сырых дров. А уж денег отвалил – мама, не горюй! Вот уж действительно куча, куда твоим горам... – Слушай, ты у меня над кроватью кинжал видел? Клянусь, рассержусь когда-нибудь и тебя зарежу. Взрослый человек, слушай, как не стыдно? Дразнишься, как маленький... У меня работа такая – деньги делать, понимаешь? А где их делать, если не в Москве? Вот наделаю побольше и уеду, тебя с собой не возьму, будешь тогда локти кусать. А я буду шашлык кушать, кахетинским запивать, над тобой смеяться. Он на минуту умолк и даже прикрыл глаза, погрузившись в приятные мечтания, а потом решительно продолжил: – Нет, не так. Не буду я смеяться. Жалеть тебя буду, батоно Николай. Очень сильно жалеть. Это же горы, как ты не понимаешь? Куча камней... Нет, уважаемый, ошибаешься! В горах побывать – как у Бога в гостях. Сразу вспоминаешь, кто ты такой, перестаешь думать, что весь мир вокруг тебя вертится. Ты – соринка маленькая, ветер подул – и нет тебя, и никому уже не интересно, сколько денег ты нажил, на какой машине ездил, в каком доме жил. Здесь, в Москве, все потому и суетятся, как тараканы ошпаренные, что в горах редко бывают... Он вздохнул и замолчал. "Батоно Николай", работавший у толстяка начальником службы безопасности и давно состоявший с ним в приятельских отношениях, выдержал небольшую паузу, а потом все-таки спросил: – Зачем же ты оттуда уехал, если так тоскуешь? Георгий Луарсабович Гургенидзе, чье имя уже на протяжении нескольких лет значилось в списке тех, кого принято именовать олигархами, искоса посмотрел на собеседника, снова вздохнул и с невеселой улыбкой произнес: – Спроси что-нибудь полегче, Коля. Кто может ответить, почему он делает одно и не делает другого? Особенно если речь идет, как сказано у поэта, о делах давно минувших дней... Молодой был, хотел мир посмотреть, большим человеком стать... Отец всегда говорил: "Учись, Гоги, надо учиться, надо ехать в Москву, становиться человеком..." – Ну, а чем ты недоволен? – спросил начальник охраны, внезапно ощутив потребность немного разрядить атмосферу. – Ты всего добился. Большим человеком стал... Да еще каким большим – центнера на полтора! Гургенидзе не поддержал шутливого тона. – Да, – сказал он с печалью в голосе, – это верно. Сто сорок три килограмма живого веса – вот мое главное достижение. Не поверишь, на днях из ванны вышел, в зеркало посмотрел – испугался, клянусь! Думаю: кто такой, почему не знаю? Настоящий буржуй с плаката времен Гражданской войны, только цилиндра и фрака не хватает. – Так ты ведь и есть буржуй, – удивился начальник охраны. Шутливые споры с хозяином о сравнительных преимуществах гор и равнин, свиных отбивных и бараньих шашлыков, грузинского вина и русской водки были ему не в новинку, однако сегодня привычная пикировка явно свернула в какое-то новое русло: батоно Гогия, похоже, всерьез загрустил и даже был не прочь поплакаться кому-нибудь в жилетку, чего за ним, вообще-то, не водилось. Отставной подполковник армейской разведки Клыков относился к своему работодателю со сдержанной теплотой, уважая в нем не только удачливого бизнесмена и видного ученого, каковым тот являлся до начала перестроечного бардака, но и просто приличного человека и хорошего товарища. Однако ненужных откровенностей оба старались избегать, и то, что Гургенидзе вдруг без видимой причины изменил этому правилу, показалось "батоно Николаю" признаком если не слабости, то, как минимум, накопившейся усталости. – Не знаю, батоно Гогия, – продолжал он, закуривая и выдвигая из подлокотника пепельницу. – По-моему, что сделано, то сделано. Какой смысл жалеть о том, чего не вернешь? Бараньим пастухом тебе уже не стать, а если станешь... Не знаю. Хороший бизнесмен, как ни крути, лучше плохого пастуха. – Почему – плохого? – оскорбился Гургенидзе. – Людьми, по-твоему, руководить легче, чем овцами? Думаешь, я с баранами справиться не смогу, организаторских способностей не хватит? Клыков рассмеялся. – Действительно, – сказал он, – об этом я как-то не подумал. Но ты все-таки... того... не торопись. Людям ты нужнее, чем баранам. – Это еще почему? Кто сказал? – Я тебе говорю, батоно. Вот возьми, к примеру, меня. Ты в пастухи пойдешь, а мне куда – в овчарки, что ли? А от тебя, Георгий Луарсабович, не я один завишу, ты многим людям работу даешь. – А, брось, – скривился Гургенидзе. – Ты, Коля, коммунистам это расскажи. Они, в отличие от тебя, считают, что меня даже к баранам подпускать нельзя: если не украду все стадо, то наверняка морально разложу. Но в чем-то ты прав: баранам я уже точно ни к чему. Какой из меня теперь пастух, с таким-то пузом? – Да уж, по горам не поскачешь, – непочтительно согласился Клыков. – Вот об этом я тебе и толкую. Печально, Коля, не то, что большинство из нас занимается не тем, чем хотелось бы, а то, что изменить ничего нельзя. Сначала кажется, что все идет путем и менять ничего не надо. Потом изменить что-то становится трудно – не хочется рисковать, терять верный кусок хлеба ради чего-то неопределенного... А пока ты сидишь и взвешиваешь все "за" и "против", жизнь потихонечку идет дальше, и в один прекрасный день понимаешь: все, приехали, из этой колеи уже не выскочить. Дела, новые проекты, обязательства – на кого все это бросить? Пузо опять же... Да и деньги – куда их девать? В горах мне столько не понадобится. – Коммунистам отдай, – подсказал Клыков. – Они тебе спасибо скажут... – Во-первых, не скажут, а если и скажут, так непременно с фигой в кармане. И вообще, чем им отдавать, лучше в сортире утопить. – Это какой же нужен сортир, чтоб туда столько деньжищ влезло! – мечтательно произнес Клыков. – Надо с Телятниковым поговорить, чтобы предусмотрел в проекте, рассчитал все как следует. А то обидно получится: начнешь их туда совать, а миллион-другой, глядишь, и не поместится. А коммунисты уже в дверь скребутся: дескать, скоро ты там? Выходи, олигарх, отдавай награбленное! – Типун тебе на язык, – проворчал Гургенидзе, но тут же ухмыльнулся, представив, по всей видимости, нарисованную начальником охраны картинку. Передний джип притормозил, включил указатель поворота и свернул на проселочную дорогу, что уводила от шоссе направо и почти сразу скрывалась в прозрачном березовом перелеске. Таблички с названием населенного пункта у перекрестка не было, зато на въезде в лес по обе стороны проселка виднелись покосившиеся деревянные столбики со следами красной и белой масляной краски – все, что осталось от шлагбаума, некогда преграждавшего путь. Самого шлагбаума видно не было, зато в нескольких метрах от дороги, в кустах, из подтаявшего сугроба косо торчала верхняя половина ржавого жестяного круга, на котором еще можно было различить очертания "кирпича". Сразу за бывшим шлагбаумом асфальт кончался. В этом месте во всю ширину дороги разлеглась огромная мутно-рыжая лужа, глинистые берега которой были варварски исковерканы шинами тяжелых грузовиков. Джип охраны погрузился в нее выше ступиц и пошел вперед, вздымая грязные брызги и гоня перед собой мутную волну. По воде за ним волочился шлейф горячего пара, рыжая вода выплескивалась из берегов, заливая глинистые откосы, поросшие мертвой прошлогодней травой и густо усыпанные серо-коричневыми прелыми листьями. – Танки грязи не боятся, – прокомментировал эту картину Клыков. – Придется тебе, Георгий Луарсабович, раскошелиться. Одно их двух: или дорогу строить, или вертолет покупать. Это я тебе официально заявляю как начальник службы безопасности. Пока мы вот так ползем, как вошь по мокрому месту, из нас легко можно решето сделать. – Ты становишься мнительным, как старая дева, – заметил Гургенидзе. – Решето, вертолет... Две машины сопровождения – зачем это? Может, ты знаешь что-то, чего не знаю я? – Ничего я не знаю, – возразил Клыков, – потому и беспокоюсь. Что это еще за новости? Чего мы там не видали, на этой стройплощадке? Проблемы, видите ли, у него... И ты тоже хорош, батоно. Вот чего, спрашивается, тебе на месте не сиделось? Чего ты понесся за семь верст киселя хлебать? Можно подумать, я бы без тебя не разобрался. – Вах! – в притворном ужасе закричал Гургенидзе. – Какой ты страшный! Напугал меня, клянусь! Теперь ночь спать не буду, переживать стану: зачем батоно Николая рассердил, толстый ишак? Может быть, даже две ночи, – добавил он, немного подумав. Клыков нисколько не смутился. – Смейся, смейся, – сказал он. – Только не забывай, что ты мне, платишь за обеспечение твоей безопасности. А я, батоно Гогия, деньги даром получать не приучен. Не нравится – ищи себе другого начальника охраны. Их сейчас много развелось. Морды себе наедят, бицепсы накачают – не поймешь, где у него руки, а где ноги, – и думают, что круче их никого нет. Они и сами ничего не боятся и тебя пугать не станут. Будешь делать, что тебе в голову взбредет, пока тебя в собственной кровати перочинным ножиком не зарежут. – Слушай, зачем кричишь? – возмутился Гургенидзе, хотя "батоно Николай" даже и не думал повышать голос. – Я, по-твоему, кто – заключенный? Железная Маска? Не имею права на свежий воздух выбраться, да? Хочешь безопасность обеспечивать – обеспечивай на здоровье, кто тебе мешает? – Ты, – лаконично ответил Клыков. – У тебя, господин олигарх, шило в одном месте. Не сидится тебе, скачешь с места на место, как цирковой джигит, а я за тобой бегать должен, как нянька. – Потерпи, дорогой, – ласково сказал Георгий Луарсабович. – Скоро помру, тогда и бегать перестану. Положишь меня в дубовый ящик, выставишь почетный караул и будешь доволен: и служба идет, и клиент спокойный – не скачет, вина не пьет и даже есть не просит. Как тот, что в мавзолее... – Очень смешно, – проворчал Клыков. – У тебя, оказывается, еще и мания величия. Мавзолей ему подавай... Один твой земляк уже пробовал там прописаться, да не выгорело. – У него московской регистрации не было, – ответил Гургенидзе, который, в отличие от многих своих соотечественников, относился к упомянутому Клыковым земляку без какого бы то ни было пиетета, – а у меня есть. Пока они препирались, колонна миновала березовую рощу, пересекла рыжий от прошлогодней травы луг и углубилась в сосновый бор. Дорога стала немного ровнее и суше, хотя оставленные тяжелыми грузовиками следы были и здесь. Справа промелькнула утонувшая в разросшихся кустах караульная будка – пустая полуразвалившаяся коробка из крошащегося от старости кирпича, с голыми оконными проемами, откуда торчали корявые серые ветки кустов, и без крыши. Когда-то вправо и влево от нее тянулся забор из колючей проволоки, очерчивая периметр режимного объекта. Похороненные в гуще подлеска, затянутые изумрудным покрывалом мха, на девять десятых превратившиеся в гнилую труху дубовые столбы с обрывками ржавой проволоки все еще лежали где-то там, обозначая призрачную линию бывшей ограды. С дороги они не были видны, но и Гургенидзе, и Клыков знали, что они есть. Стремясь к полному уединению, Георгий Луарсабович купил участок на отшибе, как раз на территории бывшего охраняемого объекта. Клыков долго ворчал по этому поводу: он не понимал, какого дьявола нужно было забираться в лес, когда вокруг Москвы полным-полно престижных пригородных поселков с развитой инфраструктурой и налаженной системой охраны. Гургенидзе резонно возражал, что охрана у него имеется своя, и притом очень неплохая, а что до соседей, то они ему не нужны: беспокойства от них много, а пользы – ноль. "Если меня захотят убрать, – говорил он, – то никакие соседи меня не спасут. В лучшем случае они заметят номер машины и, может быть, внешность убийцы. Это пригодится ментам, но, согласись, мне мертвому будет уже все равно, поймали киллера или нет". Купленный Гургенидзе "режимный объект" представлял собой обширную, уже начавшую зарастать кустами и молодыми деревцами поляну на берегу тихой подмосковной речки, посреди которой на пологом бугорке валялись черные обугленные бревна сгоревшего деревянного строения. Поговаривали, что некогда здесь стояла правительственная дача. Где-то в середине пятидесятых она сгорела целиком, до самого фундамента. По неизвестной причине отстраивать ее не стали, участок забросили, и он, всеми забытый, зарастал малиной и березняком до тех пор, пока на него не наткнулся человек Георгия Луарсабовича, искавший уединенное местечко недалеко от Москвы для постройки загородного дома. Точной информации относительно характера здешнего объекта ему не смогли дать даже в местной администрации; впрочем, после всесторонней проверки сделка была признана законной, как дыхание, а все остальное Гургенидзе не интересовало: в конце концов, в течение почти всего прошлого века Россия целиком была одним гигантским режимным объектом. Сделка купли-продажи состоялась в марте; тогда же был заказан проект будущего загородного дома. Проектирование поручили московскому архитектору Телятникову, известному своей добросовестностью и творческим подходом к работе. Взявшись за дело, Виктор Иванович Телятников контролировал ход строительства от начала до самого что ни на есть конца – от проведения почвенно-гидрологической экспертизы и до сдачи объекта под ключ. Он приходил на голое место и уходил оттуда лишь тогда, когда работяга в пропыленном комбинезоне забрасывал в кузов самосвала последнюю лопату строительного мусора. По желанию клиента Телятников мог выступить и в качестве дизайнера или ландшафтного архитектора. Наняв Виктора Ивановича и заплатив оговоренную контрактом сумму, клиент мог не сомневаться, что в установленный договором срок вступит во владение персональным уголком рая, который будет точно соответствовать высказанным пожеланиям. Работа Телятникова стоила дорого, но Георгию Луарсабовичу его услуги были по карману. В данный момент проектирование находилось в начальной стадии. На площадке производились подготовительные работы: выкорчевывали подлесок, сносили остатки горелых стен и возводили временный дощатый забор. Накануне участок должны были посетить гидрогеологи: Телятников работал, скрупулезно придерживаясь всех установленных правил и норм, и никогда не начинал проектирование очередного объекта, не получив предварительно заключение гидрогеологической экспертизы. Это отнимало лишнее время и стоило денег, но Виктор Иванович, в отличие от многих своих коллег, считал, что дело того стоит: так он, по крайней мере, мог быть уверен, что построенный им особняк не завалится, как карточный домик, через месяц после ухода строителей и не съедет, как на салазках, в какой-нибудь овраг. Правда, о подобных случаях с элитными подмосковными коттеджами никто никогда не слышал, но все когда-нибудь случается впервые, и уж кто-кто, а клиенты этого архитектора могли не бояться, что их жилище откроет эту печальную статистику. Именно вчера и именно в ходе отбора проб грунта для экспертизы у геологов произошла какая-то заминка. В чем заключалась суть происшествия, Телятников по телефону говорить не пожелал; не пожелал он также явиться к Георгию Луарсабовичу в его московскую квартиру или офис, чтобы лично, с глазу на глаз объяснить, в чем дело. Вместо всего этого обычно покладистый и всегда готовый идти навстречу клиенту архитектор категорически потребовал – не попросил, а именно потребовал! – личного присутствия господина Гургенидзе на стройплощадке. Заказчик так удивился, что согласился приехать. Разумеется, Клыков был прав, протестуя против этой поездки. Он был хорошим начальником службы безопасности и относился к своим обязанностям не менее добросовестно, чем архитектор Телятников к своим. Ситуация действительно сложилась до невозможности странная и даже подозрительная – пожалуй, чересчур подозрительная для того, чтобы быть по-настоящему опасной. Георгий Луарсабович Гургенидзе в данный момент не видел, кому может принести выгоду его безвременная кончина, так что, по его мнению, и бояться было нечего. К тому же в его жизни давненько не происходило ничего необъяснимого и загадочного; он был богат, широко известен, и до сих пор никто не изъявил желания посадить его за решетку – кроме коммунистов, естественно, которые, дай им волю, оплели бы колючей проволокой всю страну, как уже сделали однажды. Словом, с точки зрения среднестатистического обывателя жизнь Георгия Луарсабовича Гургенидзе была спокойной и счастливой, и как раз по этой причине его на протяжении вот уже нескольких лет донимала свирепая, неодолимая скука. Георгию Луарсабовичу как-то довелось прочесть в одном романе, что никто из литераторов не возьмется описывать счастье по той простой причине, что оно скучно и невыразительно. Насчет счастья он ничего не мог утверждать – просто не знал, что это такое и как отличить его от обыкновенного покоя и довольства, – но в целом был согласен с автором. Кто-то мог бы сказать, что господин олигарх просто с жиру бесится, и он не стал бы возражать, поскольку никогда не унижался до споров с идиотами, но у Гургенидзе на этот счет была своя теория. Ему казалось, что счастье, веселье или просто отсутствие скуки – это признаки не столько финансового состояния и общественного положения, сколько возраста и здоровья. Пока ты молод и полон энергии, пока у тебя есть ясная цель и силы для ее достижения, скуке тебя не достать. И ничего, если при этом ты частенько бываешь голоден: пустой желудок способствует ясности ума и легкости движений. Ты идешь к намеченной цели, разнося преграды в щепки, в мелкий мусор, в пыль, не экономя силы и не веря в старость. Тебе кажется, что, достигнув цели, ты станешь счастлив, и по молодости лет ты не понимаешь, что счастлив именно сейчас, в данный момент, и что другого счастья на свете просто не бывает... Словом, Георгию Луарсабовичу давно уже было смертельно скучно жить на белом свете, и от этой скуки не спасал даже пресловутый кавказский темперамент. Поэтому он несказанно обрадовался случаю развеяться, хотя и подозревал, что ничего интересного у себя на участке скорее всего не увидит: Телятников был известный перестраховщик, и все дело могло заключаться в каком-нибудь невзначай задетом геологами высоковольтном кабеле, проложенном тут в незапамятные времена и давно уже отключенном от сети энергоснабжения. Но если бы выяснилось, что дело в кабеле, Георгий Луарсабович лично порвал бы дурака в клочья, и Телятников об этом знал. Гургенидзе – не тот человек, которого можно беспокоить по пустякам. Тогда что они там нашли? Бомбу какую-нибудь? Так опять же надо быть полным кретином, чтобы приглашать не саперов, а Георгия Луарсабовича... Клад? Золото-брильянты? Сомнительно... Какие в Московской области могут быть клады? Откуда? Хотя, с другой стороны, правительственная дача... * * * Ухабистая лесная дорога сделала еще одну крутую петлю, и впереди, положив конец раздумьям Георгия Луарсабовича, показался сияющий свежими сосновыми досками забор, окруживший стройплощадку. Лес расступился, поредел; справа под горой блеснуло в просвете между рыжими сосновыми стволами свинцово-серое зеркало воды, даже издали казавшейся ледяной, неприветливой. С верхушки старой березы сорвалась и – ф-р-р-р – полетела куда-то пестрая лесная птица. Место здесь было тихое, уединенное и действительно очень красивое – настолько, насколько вообще могут быть красивыми неброские подмосковные пейзажи. Глядя по сторонам, Георгий Луарсабович лишний раз порадовался удачной покупке и решил напомнить Телятникову, что из окон дома обязательно должен открываться хороший вид на реку. Клыков, будто подслушав его мысли, сказал: – Рыбалка здесь должна быть отменная. Хотя из тебя, батоно, рыбак, как из меня балерина. – Из тебя балерина – это еще полбеды, – заметил Гургенидзе. – Вот если бы из меня... – Боже сохрани, – непочтительно сказал Клыков и что-то неразборчиво пробормотал в микрофон рации, которую всю дорогу держал в руке. Передний джип остановился в метре от ворот. Из него вышли двое охранников и, одинаковым жестом заложив правые руки за отвороты коротких черных пальто – тоже одинаковых, как униформа, – скрылись за забором. Их не было почти целую минуту, после чего рация в руке у Клыкова прохрюкала что-то утвердительное. Начальник охраны отдал короткую команду, и все три джипа, переваливаясь на ухабах, один за другим вползли на территорию строительной площадки. Охранники полезли наружу, привычно растягиваясь в шеренгу под удивленными косыми взглядами работяг, которые возились в углу площадки. В стороне, вскарабкавшись на кучу суглинка и задрав к небу испачканный нож, как танк на постаменте, стоял небольшой гусеничный бульдозер. Двигатель его молчал, но от желтого капота еще поднимался едва заметный пар. Бульдозерист сидел в кабине, курил и с интересом поглядывал на прибывших. Судя по всему, его очень забавляло то, как щеголевато одетые охранники Гургенидзе вязнут в густой липкой грязи. Георгий Луарсабович открыл дверцу, намереваясь выйти, потом посмотрел на бульдозериста, перевел взгляд вниз. Развороченная гусеницами и колесами грузовиков жирная глина, казалось, не могла дождаться момента, когда господин олигарх доверчиво погрузит в нее свои лаковые, страшно дорогие итальянские штиблеты. Георгию Луарсабовичу почудилось, что глина ухмыляется, и он мысленно показал ей кукиш, приняв решение никуда не ходить. Он захлопнул дверцу и опустил тонированное стекло, чтобы все видеть и слышать. Из открытого окна тянуло сырым апрельским холодком, но воздух был чист, как вода в горном ручье, и Георгий Луарсабович вдыхал его с давно забытым наслаждением. Повинуясь хриплому окрику бригадира, рабочие снова взялись за дело – все, кроме бульдозер риста, который продолжал сидеть в кабине, спустив на гусеницу одну ногу в заляпанном рыжей глиной кирзовом сапоге сорок седьмого размера, и покуривать с таким видом, как будто Гургенидзе и его свита были труппой бродячих артистов, явившихся сюда только затем, чтобы дать персонально для него бесплатное представление. Клыков что-то негромко сказал одному из охранников. Тот, оскальзываясь в грязи, подошел к бульдозеру. Нескольких слов оказалось достаточно: бульдозерист изменился в лице, убрал ногу с гусеницы и с лязгом захлопнул дверцу. К машине Гургенидзе шел архитектор. Георгий Луарсабович, до сих пор никогда не видевший Телятникова на стройплощадке, не сразу его узнал. На господине архитекторе был синий рабочий ватник, под которым, правда, виднелись привычный серый пиджак и светлая водолазка; на голове у него красовался теплый строительный подшлемник, с успехом заменявший зимнюю шапку, а на ногах были огромные резиновые сапоги, на каждом из которых висело по пуду рыжей глины. Широкое белое лицо Виктора Ивановича украшали аккуратно подстриженные усики и рыжеватая профессорская бородка, на переносице поблескивали круглые очки без оправы. На полпути Телятникова остановил Клыков. Они коротко переговорили о чем-то и вместе двинулись к машине. Пока они шли, Георгий Луарсабович еще раз, более внимательно, оглядел строительную площадку и слегка удивился. Телятников еще не приступал к проектированию, а его подчиненные уже развили на площадке бурную и не вполне понятную деятельность. Вершина пригорка, на котором когда-то стояло сгоревшее здание, была аккуратно срезана бульдозером, так что на ее месте образовалась ровная площадка. Определить размеры площадки, сидя в машине, было невозможно, но Георгий Луарсабович на глаз прикинул, что площадь ее составляет никак не меньше двухсот квадратных метров, если вообще не все триста. Там, наверху, среди рыжих отвалов глины и песка с торчащими во все стороны узловатыми корнями кустов и измочаленными гусеницами стволами молодых деревьев, местами проглядывало что-то серое – похоже, что остатки бетонного фундамента. Георгий Луарсабович удивленно приподнял брови и почесал одну из них согнутым указательным пальцем: тут действительно творилось что-то странное, как будто Телятников вместе со всеми своими работягами слегка повредился рассудком и целые сутки занимался чем-то не тем. "Фиг тебе, а не дополнительная оплата", – разом перескочив через множество предположений и рассуждений, по-русски подумал Гургенидзе. Телятников и Клыков остановились у открытого окна "Хаммера". Архитектор поздоровался с заказчиком, а начальник службы безопасности, опершись одной рукой о крыло, принялся с брезгливой миной отчищать подобранной где-то щепкой налипшую на ботинки глину. – Что ты здесь устроил, уважаемый? – спросил Георгий Луарсабович, когда закончился обмен приветствиями. – На тебя совсем не похоже. Без проекта строишь, э? Так мы не договаривались, слушай! – У меня такое ощущение, – вздохнув, ответил Телятников, – что строительство придется отложить на время, а может, и навсегда. – Что такое? – удивился Гургенидзе, а Клыков прервал свое занятие и уставился на архитектора так, словно видел его впервые. – Что случилось, уважаемый? Объяснись, пожалуйста! Телятников объяснился. Накануне, как и было условлено, ровно в девять утра на площадку прибыли геологи. Они приехали на потрепанном армейском "ГАЗ-66" повышенной проходимости, в кузове которого была смонтирована бурильная установка. Их встречал Телятников, который появился здесь получасом раньше, а также строители, которые ночевали в вагончике и сейчас вяло бродили по участку, напоминая только что проснувшихся после зимней спячки мух. После короткого обмена приветствиями геологи поинтересовались, где будет стоять дом, и приступили к делу. Они без проблем загнали свой "газон" на верхушку пригорка, откуда уже были удалены не только горелые бревна сруба, но и большая часть кирпичного фундамента, и привели в рабочее положение бурильную установку. Люди они были опытные и добросовестные, Телятников работал с ними не впервые и привык им доверять. Убедившись, что геологи в его присутствии не нуждаются, Виктор Иванович отправился к своим работягам, которые, как всегда с утра, не могли без разогрева приступить к делу. Он поругался с бригадиром, после чего тот наконец разинул бородатую пасть и начал хриплыми воплями приводить своих подчиненных в чувство. Синие и серые телогрейки зашевелились живее, застучали молотки. Геологи на пригорке завели движок бурильной установки; отполированный до тяжелого маслянистого блеска стальной бур, лязгая, опустился и пошел вгрызаться в оттаявшую землю. Виктор Иванович направился к вагончику, намереваясь немного посидеть в тепле. Он с удовольствием думал о том, что уже завтра, быть может, ему удастся заняться своим прямым делом – проектированием. Место ему нравилось, заказчик не скупился, и Телятников испытывал некоторый подъем, знакомый каждому творческому человеку, который получил возможность, не стесняясь в средствах, воплощать в камень, стекло и металл свои самые смелые фантазии. Погруженный в приятные раздумья, он не сразу заметил, что на площадке что-то пошло не так. Когда наверху возле бурильной установки начали орать в четыре глотки, кроя в бога, в душу и в мать такие и сякие халтуры, до Виктора Ивановича дошло, что движок "шестьдесят шестого" уже некоторое время молчит и что его выключению предшествовал какой-то странный звук, похожий не то на скрежет металла о камень, не то на визг десятка котов, которым одновременно прищемили хвосты. Телятников обернулся, не дойдя каких-нибудь пяти шагов до жарко натопленного вагончика прорабской. Бурильная установка действительно не работала. Возле нее, размахивая руками и что-то горячо (и непечатно) обсуждая, столпились геологи и парочка досужих работяг. Один из геологов держал в руках тяжелый, испачканный влажным песком наконечник бура. Даже с того места, где стоял Виктор Иванович, было видно, что наконечник варварски погнут. В общем-то, случай был хоть и довольно редкий, но вполне обыкновенный: геологов угораздило напороться на упрятанный в толще суглинка валун. Почва была рыхлая – лесной суглинок и подзол с непременными вкраплениями старого строительного мусора, – бур шел легко и быстро, так что, когда наконечник уперся в камень, оператор просто не успел выключить установку. Пока Виктор Иванович карабкался по изрытому бульдозером склону, толковище возле "шестьдесят шестого" уже успело рассосаться. Издалека углядев Телятникова, строители вернулись к работе, а геологи, повздыхав, полезли в кузов за запасным наконечником. Задрав опорные лапы, грузовик переполз метров на пять, снова уперся растопыренными стальными лапами в суглинок и задрал стрелу буровой установки. – Ну, что тут у вас? – подойдя, спросил Телятников у бригадира геологов. – Камень поймали? – Да ядреный, зараза! – выругался геолог. – Наконечник к чертям накрылся, представляешь? А он, собака, денег стоит, и немалых. – Правда? – делано удивился Телятников, у которого и в мыслях не было платить за наконечник, который господа геологи угробили из-за собственного разгильдяйства. Тон у него был весьма красноречивый. Геолог поморщился и на всякий случай оставил разговор о деньгах. – Давай, – хмуро сказал он оператору, – запускай свою шарманку. Да аккуратнее, на тебя наконечников не напасешься... Бур, вращаясь, вошел в землю. Геолог угостил Виктора Ивановича сигаретой, и они, попыхивая дымком, стали наблюдать за процессом. Длилось это недолго: погрузившись метра на полтора, бур опять заскрежетал по камню. Стрела буровой установки мелко затряслась, и оператор выключил мотор раньше, чем его начальник успел открыть рот. – Здесь что – сплошная скала? – Это в Подмосковье-то? – удивился Телятников. – Главное, чтобы не газопровод, – сказал старший геолог. – А то, помню, в девяносто втором году... – Он не договорил и повернулся к Телятникову, который при упоминании о газопроводе почувствовал себя очень неуютно из-за тлеющей в зубах сигареты. – Слушай, Иваныч, может, хватит? Какая тебе на хрен еще нужна экспертиза? Факт, что под этим бугром не песок и не болото, так чего тебе еще? Можешь тут хоть небоскреб строить, ни черта ему не сделается. – Извини, Слава, – вежливо, но твердо возразил Телятников, – это твое личное мнение. А я отвечаю за результат, и мне нужна твердая уверенность, основанная на данных почвенно-гидрологической экспертизы. – Фу-ты, ну-ты, – сказал геолог Слава. – Экспертизу ему подавай... Ясно же, что там, внизу, сплошной камень! – Слава, ты здоров? – заботливо спросил Телятников. – Откуда там взяться сплошному камню, сам подумай! Там может быть что угодно, в том числе и упомянутый тобой газопровод. – В лесу? И в бумагах о нем ни слова? – Мы в России живем, Слава. – И то правда... Ну, чего стал? – обратился он к оператору бурильной установки. – Чего ты таращишься на меня, как таракан на тапку? Перетаскивай свой драндулет на новое место, Петрович. Будем, блин, добывать хлеб свой в поте своей небритой физиономии... Они пробурили еще три скважины, и все с одинаковым результатом – не пройдя и двух метров, бур упирался в непреодолимую преграду. – Знать бы заранее, – сказал геолог Слава, задумчиво ероша пятерней густую "геологическую" бороду, – взяли бы победитовый наконечник. – Хрен ты ее проковыряешь своим победитовым наконечником, – угрюмо возразил Петрович, разглядывая затупившийся бур. – Звук слыхал? Это, брат, не камень. На железо похоже. Или, край, на железобетон. – Подвал? – предположил геолог, бросив быстрый взгляд на Телятникова. – Здесь же вроде что-то такое стояло... – Странный подвал, – кисло заметил Виктор Иванович, который очень не любил, когда в самом начале работы возникали помехи, да еще такие непонятные. – У нормальных людей подвалы, как правило, расположены прямо под домом, а не зарыты на два метра в землю. Он позвал бригадира строителей, и через пять минут двое, скинув телогрейки, уже ковыряли вершину пригорка лопатами. Геологи зачем-то – из принципа, наверное, – пробурили еще одну скважину в метре от забора. Здесь бур пошел как по маслу, и через полчаса разведчики недр укатили восвояси, отобрав все необходимые для экспертизы пробы. Строители за час отрыли глубоченную квадратную яму, похожую на братскую могилу. Виктор Иванович все это время стоял рядом и не пропустил тот момент, когда лопаты со скрежетом заскребли по чему-то твердому. Работяги очистили дно, и глазам Телятникова предстала светло-серая, слегка припорошенная песочком, гладкая бетонная поверхность. Один из строителей зачем-то постучал по бетону лопатой, и та издала протяжный похоронный звон. – Бункер, – изрек он и звучно высморкался в два пальца. – Нулевой цикл, можно сказать, готов. Экономия, понял? – М-да, – сказал Телятников и, задумчиво потирая озябшие ладони, пошел за бульдозером. Глава 2 – Вах! – воскликнул Георгий Луарсабович, остановившись на краю обширного, залитого крепким, без единой трещинки, бетоном пространства. – Готовая вертолетная площадка! На ногах у него красовались испачканные глиной резиновые сапоги, свежий весенний ветерок трепал полы тонкого шерстяного пальто. – Не понимаю, уважаемый, что тебя беспокоит, – обратился он к Телятникову. – Бетон крепкий, что хочешь выдержит. Строй прямо сверху, в чем проблема? – Извините, – Телятников нервным жестом поправил на переносице очки. – Даже если бы я строил сарай, все равно поостерегся бы ставить его поверх... – он замялся, явно не зная, как назвать свою находку, – поверх этого. Неизвестно, что это такое, какой оно толщины и на какую нагрузку рассчитано. Воля ваша, Георгий Луарсабович, но я категорически против производства каких бы то ни было работ, пока мы точно не узнаем, что это такое. Если вас такая постановка вопроса не устраивает, обратитесь к другому подрядчику. Сейчас с этим проблем нет, были бы деньги. – Вах, – повторил Гургенидзе, – какой ты горячий, батоно Виктор! Если бы мне нужен был другой подрядчик, я бы сразу к нему пошел, не стал бы тебя беспокоить. Я тебя уважаю, ты хороший специалист, другого такого днем с фонарем не найдешь... – Днем с огнем, – негромко поправил Клыков. – А? – Надо говорить: днем с огнем. – А я что говорю? Так и говорю, слушай! Ты грамотный человек, – продолжал Георгий Луарсабович, снова повернувшись к Телятникову, – ты мне объясни, чем вот это, – он топнул в бетон резиновым сапогом, – хуже песка или, к примеру, глины? Ведь твердо же! Телятников болезненно поморщился, как человек, которого каприза ради заставляют раскладывать по полочкам очевидные вещи. – Будь здесь песок или глина, – сказал он, – я бы точно знал, как мне проектировать фундамент, как рассчитать нагрузку. А это... Что это? Просто бетонная площадка или под ней пустота? А если это сооружение не выдержит веса будущего дома? И что, если там, – он ткнул пальцем себе под ноги, – не просто пустота, а, к примеру, склад горючего или боеприпасов? – С ума сошел, слушай! – испугался Гургенидзе. – Какие боеприпасы? – А что? – вместо архитектора ответил Клыков. – Очень даже запросто. Я бы сказал, легко. – Под правительственной дачей? – А где написано, что здесь была именно правительственная дача? Кто это сказал? Чиновник в управе? Так он сказал "кажется"... А раз "кажется", значит, точно этого никто не знает. Может, тут вообще радиоактивные отходы захоронены, а домишко сверху построили просто для отвода глаз... Хорош ты будешь, батоно Гогия, когда в темноте светиться начнешь! Зато на электричестве сэкономишь... – Слушай, Коля, что я купил, а? – после продолжительной паузы жалобно спросил Гургенидзе. – Оборонный объект, – ответил жестокий Клыков. Он прошел немного вперед, остановился и, наклонившись, некоторое время разглядывал свежие белые бороздки, оставленные на поверхности площадки каким-то инструментом. – Отбойный молоток? – спросил он у Телятникова. Виктор Иванович кивнул. – И не берет, – констатировал Клыков. – Только поверху царапает, а вглубь не лезет, отскакивает... Отличный железобетон! Умеем строить, когда очень захотим! И всегда умели. Как подумаешь, сколько этой штуке лет... Ее же еще при Сталине строили! – Да, – неохотно согласился Гургенидзе, – тогда секреты были на каждом шагу... – И тогда, и еще много лет после "тогда", – подхватил начальник службы безопасности. – Ты себе представляешь, что это был за секрет, если о нем даже чиновники в управе не знают? Уверен, упоминаний об этом объекте нет ни в одном архиве, иначе ты бы его так запросто не купил. Проект по каким-то причинам закрылся, люди погибли или просто сели на исторически значимые сроки, и про это место забыли... – Казалось, он размышляет вслух. – Не нравится мне эта штука, батоно Гогия. Совсем не нравится. Слушай, чем плохо в Москве? Дался тебе этот загородный дом... Что скажете, Виктор Иванович? Можно эту ерунду как-то расковырять и посмотреть, что у нее внутри? – Без специального оборудования – вряд ли, – ответил Телятников. – Э, что вы несете – "расковырять, специальное оборудование"? – возмутился Гургенидзе. – Головой думайте, уважаемые! Если это не просто лепешка бетона, а помещение, вход должен быть! Дверь, лестница, лифт... – Если это не саркофаг вроде того, что на четвертом блоке, – негромко заметил Клыков. – Тьфу на тебя, – сказал Гургенидзе. – Нельзя так шутить, Николай. Про такие вещи забывать не принято. Если окажется, что мне продали радиоактивный могильник, я от этой управы камня на камне не оставлю, и они прекрасно это знают. Хватит болтать, уважаемые. Здесь должен быть вход, и нам его надо найти. Клыков удивленно покосился на него. – Ты, что ли, искать собрался, батоно? А может, все-таки обратно, в Москву? – Москва не убежит, – заявил Георгий Луарсабович. – Тебе что, совсем неинтересно? Смотри, все получается как в кино: лес, река, таинственное подземелье... А может, там сокровища? – Мальчишка, – проворчал Клыков. – Сокровищ ему не хватает... Маленький Гогия всю жизнь мечтал найти на улице кошелек, да так сильно, что, когда вырос, нашел в лесу подземное хранилище кошельков... Он закурил и прошелся по площадке, глядя по сторонам. Затем остановился на дальнем от Гургенидзе краю бетонного прямоугольника, долго смотрел куда-то вниз, подозвал одного из охранников и стал ему что-то объяснять, для наглядности тыча перед собой зажатой в кулаке рацией. Охранник слушал, кивая, с профессионально безразличным выражением лица, а потом шагнул с бетонной площадки и стал спускаться по пологому откосу. Оставшиеся наверху с интересом проследили за тем, как охранник мобилизовал двоих из околачивавшихся около вагончика строителей и, вооружив лопатами, куда-то их погнал. Работяги шли без особой охоты, но молча – вид охранника не располагал к пререканиям. – Куда это они? – поинтересовался Гургенидзе у вернувшегося Клыкова. Начальник службы безопасности подвел его к тому месту, где только что стоял сам, и, как и охраннику, указал куда-то вниз зажатой в кулаке рацией. – Видишь ямку? Ну, вроде короткого овражка... Вон там, где кусты, – видишь? Не факт, конечно, но мне кажется, если искать вход, начинать надо оттуда. Пошли, батоно, посидим в вагончике, что ли. Меньше чем за час эти доходяги все равно не управятся. Он немного ошибся: строителям понадобился не час, а почти два. За это время Георгий Луарсабович, Клыков и архитектор Телятников успели усидеть две бутылки хорошего грузинского вина, которое Гургенидзе регулярно получал с родины. На самого олигарха и его телохранителя вино не оказало видимого воздействия, зато Телятников заметно опьянел и с жаром описывал, какой дворец он здесь отгрохает – вернее, сможет отгрохать, если удастся своевременно устранить возникшую досадную помеху. Гургенидзе слушал его невнимательно, все время поглядывая в сторону окна, за которым опять стучали молотки и слышался хриплый мат. Чувствовалось, что его снедает любопытство, которое казалось хладнокровному Клыкову не только странным, но и немного неприличным, неподобающим возрасту и общественному положению хозяина. Однако решение было принято, и Клыкову, как человеку военному оставалось лишь предусмотреть и свести к минимуму возможные неприятные последствия хозяйского каприза. Вынужденный поддерживать разговор, он наливал Телятникову вина, кивал в нужных местах, поддакивал и даже спорил, одновременно думая о том, что архитектор все-таки молодец. Другой на его месте вызвал бы милицию, саперов, а то, чего доброго, полез бы в подземелье сам, на свой страх и риск. И то и другое было бы одинаково плохо: независимо от того, что скрывал обнаруженный строителями бункер, Клыков хотел сначала посмотреть на это – сам, своими глазами, – а уж потом решить, предавать информацию огласке или нет. Такие люди, как Гургенидзе, все время находятся в центре всеобщего внимания, и лишние скандалы здесь ни к чему – в дополнительной рекламе он не нуждался, поскольку был серьезным деловым человеком, а не поп-звездой. Обеспечивать отсутствие скандалов было одной из обязанностей Клыкова, и он, как никто, умел справляться с этим непростым делом. Когда вторая бутылка вина опустела и Клыков уже подумывал о том, чтобы откупорить третью, в прорабскую, наклонив голову в низком дверном проеме, вошел охранник. Пальто на нем не было, на правом рукаве пиджака виднелось кое-как затертое пятно глины, на ботинки было страшно смотреть. Однако физиономия была разгоряченная и оживленная – похоже, он, как и хозяин, получал огромное удовольствие от игры в кладоискателей. – Ты что, сам землю копал? – недовольно осведомился у него Клыков. – Ну да, а чего они, как мертвые? – ответил охранник. – Смотрел-смотрел, а потом дал одному по шее и лопату отобрал... – А он и рад, – предположил Клыков. – Не рад, – буркнул охранник. – Я же говорю – по шее дал... Гургенидзе фыркнул и потушил сигарету. – Твоя обязанность – обеспечивать безопасность, а не в земле ковыряться, – сухо объявил Клыков. – Захочешь сменить профессию – поставь меня в известность. Я это мигом организую. И Виктор Иванович, вот, поможет... Ему такие здоровые лбы очень даже нужны – кирпичи подносить, раствор... – Так ребята смотрели... – Еще один такой фокус – и ты уволен, – перебил Клыков. – Учти на будущее. Ну, говори, что ты там вырыл, археолог? – Дверь, – проворчал охранник. – Железная. Вроде как в бомбоубежище. – А за дверью что? – заинтересованно спросил Гургенидзе. – Так заварена она, Георгий Луарсабович. – Сварщик есть? – быстро спросил Гургенидзе, повернувшись к Телятникову. Виктор Иванович кивнул. – Погоди, батоно Гогия, – сказал Клыков, – не гони лошадей. Это дело надо бы сперва обмозговать... – Сварщик уже там, Георгий Луарсабович, – доложил охранник. – Режет и матерится – электродов ему жалко... – Как? – вскинулся Клыков. – Кто разрешил?! – Так мы с ребятами прикинули, что если дверь, так все равно же открывать придется, – набычился охранник. – Не так разве? – Идиоты, – упавшим голосом констатировал Клыков. – Они прикинули... Всех уволю к чертовой матери! – Не шуми, Коля, – сказал Гургенидзе. – Парень прав. Если есть дверь, ее надо открыть, иначе зачем мы ее искали? – Давайте-давайте, – проворчал Клыков, – развлекайтесь. Можешь пойти и отобрать у сварщика аппарат. Чего там, валяй! А если дверь заминирована? – У тебя мрачная фантазия, дорогой, – заметил Гургенидзе и тяжело поднялся с табурета, который при этом, казалось, облегченно вздохнул. – Пойдем посмотрим, что там. Веди, – приказал он охраннику. Когда Георгий Луарсабович, тяжело топая взятыми напрокат у Телятникова резиновыми сапогами, подошел к месту событий, сварщик как раз закончил работу и, отдуваясь, снял маску. Короткая глинистая траншея, врезавшаяся в пологий склон бугра, упиралась в бетонную стену со следами деревянной опалубки. Здесь действительно была дверь – тяжелая, стальная, с закругленными углами и винтовым запором, как на люке подводной лодки. В воздухе висел тяжелый запах окалины, от неровных оплавленных щелей, прожженных электросваркой, еще поднимался синеватый дымок. Дверь была рыжей от ржавчины, лишь кое-где на ее поверхности виднелись чешуйки сохранившейся масляной краски и следы сделанной по трафарету надписи, о содержании которой можно было только догадываться: кажется, это было грозное требование предъявить пропуск в развернутом виде. Помимо винтового запора и стершейся надписи, в двери имелся глазок, закрытый изнутри намертво приржавевшей стальной заслонкой. Нечего было и думать открыть заржавевший запор. Очевидно, та же мысль пришла в голову и сварщику, поскольку он потрудился не только удалить наложенные в незапамятные времена сварные швы, но и перерезать массивные стальные петли. Сварщик, коренастый чернявый мужик в грязной брезентовой робе, бормоча что-то крайне недовольное по поводу сожженных попусту электродов, протиснулся мимо зрителей. По грязи за ним змеями волочились толстые шнуры кабелей высокого напряжения, оставляя в истоптанной мокрой глине извилистые борозды. – На склад совсем непохоже, – выдавая желаемое за действительное, пробормотал Георгий Луарсабович. – На гробницу фараона тоже, – сказал Клыков, – так что никаких сокровищ ты там не найдешь, старый гробокопатель. Ну что, батоно, открываем? Лом давайте! Кто-то из рабочих, которые к этому моменту все до единого столпились вокруг траншеи, метнулся к вагончику и принес лом. Запыхавшись от бега, он растолкал своих коллег и протянул лом Клыкову. – Ты что, больной? – изумился тот. – Давай открывай, чудило. Только аккуратно. Если эта хреновина на ноги упадет, до самой смерти будешь на деревяшках прыгать. Работяга заколебался, явно не зная, с какого конца взяться за дело. Тогда из толпы зевак плечом вперед выдвинулся бородатый бригадир, отобрал у него лом и ловко вогнал его расплющенный конец в прожженную сварщиком щель. Он напрягся, всем своим весом налегая на стальной прут, на загорелом лбу вздулись от напряжения жилы. Клыков стоял поодаль, покуривая с деланым равнодушием и наблюдая не столько за тем, что происходило у двери, сколько за Гургенидзе. Он был удивлен: при других обстоятельствах вся эта возня с ржавыми железками посреди холодной апрельской грязи не вызвала бы у Георгия Луарсабовича ничего, кроме раздражения и скуки. Но сейчас батоно Гогия терпеливо стоял на промозглом ветру, засунув руки в карманы пальто, и, не отрываясь, смотрел, как открывают дверь обнаруженного на его дачном участке бетонного склепа. Лицо у него было напряженное и до крайности заинтересованное; казалось, еще чуть-чуть, и он не устоит на месте, отберет у бригадира грязный лом и сам полезет открывать дверь. Этого, к счастью, не понадобилось. Что-то хрустнуло, раздался протяжный ржавый скрежет, тяжелая стальная плита шевельнулась, дрогнула, наклонилась и вдруг начала падать – бесшумно, стремительно и грозно. Бригадир строителей испуганно крякнул и отскочил в сторону, выронив лом и прильнув спиной к скользкому глинистому откосу траншеи. Дверь с глухим шумом упала в грязь в сантиметре от носков его растоптанных кирзачей. Все, кто стоял поблизости, почувствовали, как дрогнула от удара земля и как тугая волна воздуха, похожая на взрывную, коснулась коленей. Бригадир встал, вытирая испачканные глиной ладони о телогрейку, и, прежде чем Клыков успел его остановить, шагнул к двери. Он немного постоял на пороге, загораживая дверь своей массивной фигурой, потом наклонился, будто что-то разглядывая, снова выпрямился и отступил в сторону. Лицо у него было угрюмое. – Ну, что там, борода? – спросил Клыков. – Что-что... – бригадир не спеша достал из кармана телогрейки криво надорванную пачку "Примы", долго чиркал спичкой по разлохмаченному коробку и наконец закурил, окутавшись густым облаком синего, отдающего паленой шерстью дыма. – Покойник там, вот что. * * * Человек лежал на пороге, широко разбросав ноги в пятнистых камуфляжных штанах. Мокрые рубчатые подошвы его высоких армейских ботинок со шнуровкой до середины лодыжек поблескивали под лучами апрельского солнца; к левой прилипла хорошо различимая даже на таком расстоянии метелка рыжей прошлогодней травы. Отсюда были видны только эти ноги – остальное скрывал изгрызенный пулями дверной косяк, – но они не шевелились уже целую минуту. Живые так не лежат, разве что без сознания... Глеб Сиверов воспользовался паузой, чтобы перезарядить автомат, отметив про себя, что вставленный им в гнездо рожок последний. Впрочем, увеселение, кажется, уже закончилось, если только друзья не подготовили для него какого-нибудь сюрприза. Он в этом сомневался: ребята оказались какие-то уж очень простодушные, склонные целиком и полностью полагаться на свое численное превосходство. Это-то и казалось Слепому подозрительным: среди них явно не было ни одного профессионала, в то время как он ожидал встретить самое меньшее двоих умелых бойцов, прошедших солидную подготовку в тренировочных лагерях на Северном Кавказе и имеющих богатый боевой опыт. А с другой стороны, нападения они не ожидали, чувствовали себя здесь как дома, – словом, могли немного расслабиться... Могли? Сиверов едва заметно покачал головой. Ох, вряд ли! Не те это были люди, и не в той они находились обстановке. "Как дома" – это все-таки не у себя в горах. Да они и там, надо полагать, не так уж часто расслабляются, иначе просто не дожили бы до сегодняшнего дня... Он почувствовал, что куртка на боку промокла насквозь, не говоря уж о брюках. Глеб лежал в тающем сугробе, каким-то чудом уцелевшем в тени одноэтажного дощатого домика, и слушал, как за забором из проволочной сетки мало-помалу возвращается к нормальной жизни испуганно замерший после грохота перестрелки подмосковный лес. Несмело подала голос какая-то пичуга, ей ответила другая, и через минуту весь лес, как прежде, наполнился щебетом, в который вплетался частый глухой перестук – дятел долбил сухое дерево, передавая кому-то зашифрованное неведомым птичьим кодом сообщение. Сиверов огляделся. На территории пионерского лагеря не было заметно никакого движения, если не считать двух синиц, перепархивавших с крыши на крышу. На пригреве вокруг побитой ржавчиной железной мачты флагштока уже зеленела первая трава, а в тени возле фундаментов облезлых дощатых корпусов еще лежал грязный снег. "Консервативная все-таки вещь человеческое сознание, – подумал Сиверов, снова переводя взгляд на торчавшие из дверного проема ноги в камуфляжных штанах. – Пионерский лагерь... Я уже и не упомню, сколько лет назад видел в Москве последнего пионера, а лагерь все равно "пионерский"... Впрочем, чему тут удивляться? Всю жизнь привыкали, попробуй теперь отвыкни. И потом, полноценной замены этому названию так никто и не придумал. "Детский оздоровительный лагерь" – так, что ли, это теперь называется? Напоминает не то санаторий строгого режима, не то закрытую лечебницу для умственно отсталых..." Он перевел взгляд направо и увидел человека в кожаной куртке и пятнистом армейском кепи. Человек до пояса свешивался из разбитого пулями окна, и было непонятно, каким образом кепи до сих пор удерживается у него на голове. Куртка на спине торчала кровавыми лохмотьями там, где пули прошли навылет; под окном, на жухлой прошлогодней траве, валялся короткоствольный автомат. Человек в окне почти касался приклада безвольно повисшими, вытянутыми во всю длину руками. Потом где-то зазвонил мобильный телефон. В прозрачном весеннем воздухе звук разносился так далеко и слышался так отчетливо, что Сиверов машинально схватился за карман. Впрочем, мелодия звучала не та, да и телефон он отключил еще два часа назад, чтобы не отвлекал. Телефон продолжал звонить. Глеб слушал бесконечно повторяющийся музыкальный фрагмент, понимая, что на звонок никто не ответит и что лежит он здесь скорее всего зря: судя по всему, можно было встать и пойти посмотреть, чего он тут натворил. Он поднялся, отряхнул с одежды налипший на нее мокрый снег и, держа автомат наготове, вышел из-за угла летнего домика. Вокруг по-прежнему было тихо, яркое весеннее солнце светило с пронзительно-синего, какое бывает только в апреле, неба. Ветерок тревожил верхушки сосен и позвякивал железной проволокой на флагштоке. Из-за того что дело происходило днем, при ярком солнце, все вокруг казалось каким-то нереальным. "Ну, тут уж ничего не попишешь, – подумал Глеб, поправляя на переносице темные очки. – Так уж вышло, так получилось..." Он представил себе, какую мину состроит генерал Потапчук, если сказать ему что-то подобное, и невольно поморщился, как от зубной боли. Сегодня имел место явный прокол, который лучше всего можно было описать именно этой дурацкой фразой: "Так уж вышло". Выйти должно было совсем по-другому, но как именно, Глеб пока не знал. Знал только, что, выслушав его доклад о перестрелке, Федор Филиппович вряд ли будет доволен. Сиверов еще раз обошел лагерь по периметру, считая тела. Он не ошибся: их было пять. Лагерь был совсем небольшой, с одним-единственным отапливаемым кирпичным корпусом, который в зимнее время года служил чем-то средним между турбазой и увеселительным центром. Не особо надеясь на спонсоров, здешнее начальство завлекало народ баней, зимней рыбалкой и возможностью провести выходные на природе. Похоже, дела тут шли не слишком хорошо. Глеб склонялся к мысли, что бизнес этот давно приказал долго жить и в последние несколько лет служил просто прикрытием. Под видом отдыхающих сюда приезжали вполне определенные люди, преследовавшие более чем определенные цели. К этой горстке облезлых дощатых хибарок под сенью голого железного флагштока тянулись следы многих дел, и предполагалось, что агент по кличке Слепой прибудет сюда в нужный момент и покончит с этим притоном одним точным, молниеносным ударом. Вышло, однако, не совсем так, как планировалось. Начать с того, что его здесь с нетерпением поджидали, так что удар получился вовсе не таким внезапным и молниеносным, как того хотелось бы генералу Потапчуку. И еще одно обстоятельство тревожило Глеба. С учетом того, как бездарно была организована засада, он подозревал, что люди, которых он тут перебил, это простые исполнители, причем далеко не высшего класса. Обычные отморозки, которым кто-то наспех показал, где у автомата приклад, а где дуло... Носком ботинка он перевернул одно из тел. Молодой парень лет двадцати пяти – тридцати, с типично славянской внешностью и, судя по чертам лица, невеликого ума. Одет в новенький, еще не обмявшийся по фигуре камуфляж, который сидит на нем как на корове седло. Вокруг тела в жухлой прошлогодней траве поблескивает густая россыпь стреляных гильз, в стороне валяется отброшенный торопливой рукой пустой магазин. "Ага, – вспомнил Глеб, – это тот самый, который палил как сумасшедший в белый свет, как в копеечку. Одной очередью выпустил весь рожок, все тридцать штук, и что-то дико орал, меняя обойму, пока я его не срезал..." На запястье синела корявая кустарная татуировка, еще одна, в виде перстня, виднелась на пальце. Сиверов поморщился: тоже мне, террорист-смертник... Он двинулся дальше, останавливаясь над каждым убитым. Знакомых лиц не было, и из всех пятерых только один оказался кавказцем – тот, который болтался в окне, как вывешенное на просушку полотенце. Только он, единственный из всех, доставил Глебу небольшие проблемы: укрывшись в одном из корпусов, выныривал, как черт из табакерки, то из одного окна, то из другого и стрелял короткими экономными очередями, не давая поднять головы. Глебу это в конце концов надоело, он ударил длинной очередью прямо сквозь хлипкую дощатую стенку. Документов ни у кого из убитых не оказалось, но Сиверов и без того уже видел, что операция провалилась: люди были явно не те. Поразмыслив, Глеб решил не торопиться с выводами. Во всяком случае генерал Потапчук здесь наверняка был ни при чем. Федор Филиппович лично назвал ему время и место проведения операции. Лично! Не мог же он, в самом деле, всерьез рассчитывать, что эти пятеро увальней сумеют справиться с его лучшим агентом, ликвидатором экстра-класса по кличке Слепой? Генерал еще не выжил из ума. "А я-то в своем уме? – сердито подумал Сиверов, останавливаясь на пороге главного корпуса. – Какие у меня, собственно, основания подозревать Потапчука в чем бы то ни было? Основание одно: он знает, кто я, он со мной работает и только ему было известно время и место проведения операции. Но причин желать мне смерти у него, насколько я знаю, нет, а если бы были, я бы сейчас не рассуждал, а валялся где-нибудь с простреленной башкой, потому что Потапчук – профессионал и организация подобных акций – его хлеб насущный, то дело, за которое он всю жизнь получает зарплату". Перешагнув через лежавший в дверном проеме труп, Сиверов вошел в коридор главного корпуса. Воздух здесь был сырой и промозглый, как в склепе; коридор освещался единственным окном, которое располагалось в дальней торцевой стене, и Глеб поднял темные очки на лоб. Он медленно двинулся вперед, внимательно глядя себе под ноги, и не напрасно: в десятке метров от входа его чувствительные зрачки уловили тусклый блеск натянутой поперек коридора проволоки. Укоризненно покачав головой, Слепой присел и аккуратно снял растяжку. Прикрепленная к проволоке граната была новенькая, даже маслянистая от небрежно удаленной смазки. Глеб вынул из нее запал и положил гранату в карман куртки. Теперь увесистое металлическое яйцо оттягивало карман и при каждом шаге неприятно толкалось в бедро, напоминая о себе. Глеб прошел по коридору до самого конца, распахивая все двери подряд и заглядывая в комнаты. Первый этаж выглядел нежилым, даже мебель в комнатах отсутствовала. Стены в коридоре были выкрашены масляной краской отвратительного темно-зеленого цвета, способного загнать в жестокую депрессию даже самого толстокожего оптимиста. Комнаты были оклеены дешевыми светлыми обоями, основательно обшарпанными, засаленными и испещренными многочисленными надписями, оставленными здесь поколениями юных россиян. Все вокруг криком кричало о многолетней, вошедшей в привычку нищете, и Глебу было очень трудно представить себе нормального человека, способного прельститься перспективой провести выходные в этом "чудном" местечке, да еще среди зимы, когда на свежем воздухе долго не проторчишь. Что ни говори, а генерал Потапчук был прав: на зимнюю турбазу это место было не очень похоже. Но на втором этаже, судя по всему, недавно жили – правда, только в одной из десяти расположенных здесь комнат. Тесно, и впрямь как в пионерском лагере или больничной палате, поставленные койки с голыми металлическими сетками, усеянный растоптанными окурками пол, груда пустых консервных банок в одном углу, батарея пыльных, захватанных грязными пальцами бутылок в другом – все это говорило о том, что "зимний отдых" здешних постояльцев был довольно своеобразным. На ржавом железном листе под окном стояла чугунная печка-"буржуйка", коленчатая труба которой, по всей видимости, раньше была выведена прямо в форточку. Теперь форточка была закрыта, а сама труба валялась на полу и напоминала деталь какого-то диковинного оружия. В воздухе ощущался неприятный кисловатый запашок – затхлый дух закрытого помещения, в котором долго жили мужчины, не утруждающие себя поддержанием чистоты и порядка. Но запах был старый, да и окурки на полу выглядели так, словно пролежали тут не меньше месяца. Глебу стало очень любопытно, откуда генерал Потапчук взял сведения, на основании которых послал сюда своего лучшего агента. Очень захотелось побеседовать с информатором Федора Филипповича наедине, чтобы узнать, кто надоумил его шутить такие шутки с генералом ФСБ. Одно было ясно: группировка, сделавшая лагерь своей зимней базой, располагала большими деньгами и обширными связями наверху, иначе эту лавочку прикрыли бы давным-давно. Так называемая зимняя турбаза не могла на протяжении стольких лет существовать, не вступая в официальные сношения с внешним миром – не платя налогов, не подвергаясь набегам санитарных врачей и пожарных инспекторов и не отчитываясь перед организацией, на балансе которой находились все здешние строения. Чтобы такой объект так долго оставался невидимым, нужно очень много платить, и притом не кому попало. Для порядка Глеб заглянул в стенной шкаф, но, как и следовало ожидать, не обнаружил там ничего, кроме закатившейся в угол скомканной конфетной обертки. На задней стенке шкафа синей шариковой ручкой было выведено: "Оля и Света, ле-то-2000, 1-я смена". Внизу чья-то преступная рука крупно дописала черным фломастером: "ДУРЫ". Глеб подумал, что, если бы здесь было написано "дураки", это было бы про них с Федором Филипповичем. Ступая по рассохшимся доскам, он подошел к окну и сквозь пыльное стекло выглянул наружу. За забором красовался сосновый бор; приземистое, сложенное из силикатного кирпича здание котельной с длинной железной трубой жалось почти вплотную к забору. На трубе, вертя головой во все стороны, сидела сорока, рядом еще одна – пестрая черно-белая птица с вороватым видом прыгала по крыльцу деревянного домика, из окна которого свешивался убитый кавказец. Сороки никогда не действуют в одиночку: сколько бы птиц ни принимали участие в очередном разбойничьем набеге, одна всегда занимает господствующую высоту и оттуда наблюдает за местностью, готовая поднять тревогу при первых признаках опасности. Своими слаженными действиями сороки всегда напоминали Глебу шайку беспризорников. Это была организованная преступность в чистом виде, и наблюдать за сороками, с точки зрения Сиверова, кое в чем было даже поучительнее, чем за обезьянами. Неподалеку от здания котельной стоял темно-зеленый командирский "уазик" с брезентовым верхом. Серые от грязи борта были исчерчены ветками, "дворники" протерли в покрывавшей ветровое стекло грязи полукруглую амбразуру. Глеб подумал, что машину не мешало бы осмотреть, и в этот момент внизу хлопнула дверь. Сиверов приник к стеклу и увидел человека в зеленом армейском камуфляже и надетой поверх него дутой лыжной куртке, который, спотыкаясь и все время оглядываясь через плечо, бежал к машине. В руке у него был автомат. – Ах ты сволочь, – огорченно пробормотал Сиверов, дергая густо заплывший высохшей до каменной твердости масляной краской оконный шпингалет. Убедившись в отсутствии погони, человек внизу перестал оглядываться и припустил во всю прыть. Он был в неплохой физической форме, подошвы его ботинок так и мелькали в воздухе, и Глеб понял, что не успеет открыть окно. Тогда он ударил в стекло прикладом, пошуровал автоматом в проеме, убирая осколки, и вскочил на подоконник. Человек внизу обернулся. – Стой! – закричал ему Сиверов. – Стой, кому говорят! Бросай оружие! Тот, к кому был обращен этот грозный окрик, повел себя глупо. Он не стал бросать оружие, а попытался сбить Сиверова с подоконника автоматной очередью. Стрелком он оказался неважным, и дело ограничилось единственной царапиной, оставленной на щеке Глеба острым осколком кирпича. Пока Слепой перчаткой стирал с темных очков запорошившую их известковую пыль, его противник успел добежать до "уазика" и распахнуть дверцу. Заметив это, Глеб выстрелил, и переднее колесо машины осело, повиснув рваными резиновыми клочьями. Сиверов сразу же прыгнул, и новая очередь противника ударила в опустевший оконный проем. Приземление было жестким, но Глеб умудрился не упасть. Он вскочил с корточек и вынужден был тут же упасть плашмя, спасаясь от пуль. Затем прогремел еще один выстрел, и в наступившей тишине Глеб отчетливо услышал знакомый щелчок бойка, упавшего на пустой патронник. Затем послышался металлический лязг передернутого затвора и еще один щелчок, свидетельствовавший о том, что безотказный механизм автомата по-прежнему пребывает в полном порядке, а вот патроны в магазине кончились. Глеб поспешно поднялся, пока его противнику не пришла в голову светлая идея пуститься наутек, и взял человека возле "уазика" на мушку. Тот еще дважды передернул затвор, прежде чем понял, что попусту тратит время. Пока он этим занимался, Сиверов успел преодолеть примерно треть разделявшего их расстояния. Наконец противник отшвырнул бесполезный автомат. – Давно бы так, – сказал ему Глеб, продолжая неторопливо идти вперед. Левая нога слегка побаливала – похоже, он немного растянул лодыжку, сиганув со второго, этажа на твердую землю. – Стой спокойно, и все будет нормально. Он присмотрелся к своему противнику, теперь уже пленнику. Это был молодой парень – русский, а может быть, татарин или башкир, но никак не кавказец, – обритый наголо, рослый, довольно худой и бледный как полотно. Этот вояка явно был насмерть перепуган и смотрел на Глеба, как кролик на подползающего удава. Сиверов испытал разочарование – увы, далеко не первое за истекшие полчаса и, быть может, еще не последнее. Парень явно знал очень мало, если вообще что-нибудь знал, и "язык" из него был, как из генерала ФСБ балерина. Впрочем, ответить на кое-какие вопросы он, несомненно, мог: например, назвать имя тою, кто его сюда послал. Человек этот скорее всего тоже окажется мелкой сошкой, но он, в свою очередь, сможет назвать имя кого-нибудь покрупнее, и не только имя, но и адрес. И вот так, снизу вверх, звено за звеном, быть может, удастся заново размотать всю цепочку, которую Глеб Сиверов с подачи генерала Потапчука чуть было не оборвал сегодня... "С паршивой овцы хоть шерсти клок", – подумал Глеб и, чтобы разрядить обстановку, немного опустил ствол автомата. Этот миролюбивый жест был истолкован как-то странно. Парень, который все еще стоял, прижимаясь спиной к грязному борту "уазика", вдруг будто ожил, сунул руку в карман и тотчас же поднял ее над головой. В руке у него была граната. – Не подходи! – завизжал парень, выдернул чеку и отшвырнул ее прочь. – Размажу! Бросай оружие, гад! – Вот еще, – спокойно сказал Сиверов и приблизился к нему еще на шаг. – Зря ты чеку выкинул. Мой тебе совет: выбрось ты эту ерунду куда подальше и давай потолкуем. – Не двигайся! – заорал парень. Глаза у него были бешеные, лицо посерело. – Бросай автомат! Сюда бросай, мне! – Размечтался, – сказал Слепой и сделал еще один шаг. – Бросить эту штуку в меня ты все равно не успеешь, я выстрелю раньше. Зачем тебе это надо? Перестань валять дурака. Я здесь один, и я не мент. Ничего страшного ты не сделал. Что за тобой числится, кроме незаконного хранения оружия? Да ничего! Ответишь мне на пару вопросов, и все. Если не станешь врать, я тебя, может быть, даже отпущу. На что ты мне сдался? До "уазика" было метров двадцать, и говорить приходилось громко. На всякий случай Глеб присмотрел себе укрытие и приготовился нырнуть туда, если парень окажется настолько глуп, что попытается использовать единственное оставшееся в его распоряжении оружие. "А пусть бы попробовал, – подумал Слепой. – Тогда, во всяком случае, его можно будет взять голыми руками". Стрелять в потенциального "языка" Глеб не собирался: у него накопилось слишком много вопросов, требовавших ответа. – Ну что, договорились? – спросил он миролюбиво и снова шагнул вперед. Того, что произошло в следующее мгновение, он никак не ожидал. Человек, которого он уже считал своим пленником, вдруг бросился вперед, прямо на автомат, что-то нечленораздельно, но очень громко крича. Руку с гранатой он держал перед собой, как будто собирался передать Глебу эстафетную палочку. Похоже, он намеревался добежать до Слепого и взорвать его вместе с собой или погибнуть от автоматной пули. Никак иначе истолковать его поведение было нельзя. Сиверов изумился до глубины души, но это не помешало ему принять единственно верное решение. Ствол автомата опустился еще немного, прозвучал одиночный выстрел. Пуля ударила человека с гранатой в левую голень, протяжный вопль ужаса и ярости оборвался, будто обрезанный ножом, парень упал ничком как подкошенный. От удара о землю его кулак разжался, граната откатилась в сторону. Сиверов метнулся в укрытие, про себя считая секунды. На счете "четыре" впереди глухо ахнуло и земля под Глебом вздрогнула. Он полежал еще немного, ожидая, что на голову и плечи вот-вот посыплется песок и гравий, но так ничего и не дождался, лишь где-то неподалеку что-то ударилось о землю с неприятным мокрым шлепком. Да и звук разрыва показался Сиверову каким-то чересчур глухим, будто в последний момент гранату чем-то накрыли... Глеб поднял голову, уже зная, что увидит. Он не ошибся: человек, которого он ранил, в последнее мгновение нашел в себе силы, превозмогая боль, подняться на руках, рвануться вперед и накрыть гранату своим телом. Вряд ли он сделал это, чтобы спасти Сиверова. Похоже было на то, что этот кретин боялся плена больше смерти и ухитрился ускользнуть у Слепого из рук, покончив с собой таким варварским способом. – Черт знает что, – сказал Глеб, вставая. – Зачем ты это сделал, болван? Ответа, разумеется, не последовало, да Глеб его и не ждал. Тут было о чем поразмыслить. Сегодня ему противостояли люди, которые не умели драться, зато предпочитали смерть аресту. Это было очень странное сочетание. Что двигало этими людьми – фанатизм, ненависть, идея, за которую не жалко отдать жизнь? Он вспомнил лица убитых, вспомнил вытатуированный на пальце у одного из них перстень и возмущенно пожал плечами: какая к дьяволу может быть идеология у вчерашнего зэка? Да и лицо самоубийцы с гранатой в последние мгновения жизни не было лицом фанатика, идущего на смерть за идею. Это была бледная маска смертельного ужаса и отчаяния, а вовсе не ярости и слепой веры в свою правоту... Сиверов поставил автомат на предохранитель, небрежно сунул его под мышку, отвернулся от кровавого месива, минуту назад бывшего живым человеком, и, закуривая на ходу, двинулся туда, где оставил свою машину. Глава 3 То, что лежало в узком тамбуре между двумя стальными герметичными дверями, можно было назвать покойником лишь с очень большой натяжкой: это был скелет, одетый в военную полушерстяную гимнастерку образца сорок третьего года и просторные синие галифе, заправленные в хромовые сапоги. На плечах красовались погоны с тусклыми лейтенантскими звездочками; откатившаяся в сторону фуражечка блином была синего цвета с малиновым околышем. Темный череп, покрытый клочьями похожих на паклю волос, скалил желтые зубы; превратившаяся в пригоршню костей кисть руки лежала на застежке кожаной кобуры; точно посередине лба зияло круглое отверстие, оставленное, конечно же, пулей: Клыков внимательно осмотрел пол у себя под ногами и, наклонившись, подобрал позеленевшую стреляную гильзу. – Не от "тэтэшника", – объявил он, оглядев гильзу со всех сторон. – Калибр девятка... По тем временам это мог быть только немецкий пистолет – вальтер или парабеллум. – Какая разница? – сердито спросил стоявший на пороге Георгий Луарсабович. – И по каким это "тем временам"? – Разницы действительно никакой, – рассеянно произнес Клыков, продолжая оглядываться. – Вальтер – доброе оружие, им до сих пор пользуются те, кто знает толк в стволах... А время... Он бросил гильзу на пол, присел и пощупал нагрудные карманы гимнастерки. – Черт, документов нет, – сказал он, выпрямляясь и брезгливо вытирая руку в перчатке о штанину. – Эту форму ввели в сорок третьем. Когда именно она вышла из употребления, не помню, но в пятидесятых ее еще носили. И даже, наверное, в шестидесятых. – Дом наверху сгорел в середине пятидесятых, – напомнил Георгий Луарсабович. – Да, – согласился Клыков. – Но не факт, что этого парня грохнули тогда же. Не нравится мне это, батоно Гогия. Совсем не нравится. – А кому такое может понравиться? – пожал жирными плечами Гургенидзе. – Клянусь, Николай, не ожидал от тебя такой чувствительности. Ты же воевал, неужели на войне к мертвецам не привык? – Дело не в мертвеце, – терпеливо объяснил Клыков, – а в его одежде. Ты что, батоно, сам не видишь? Это же чекист! – Мертвый чекист, – поправил Гургенидзе. – А мертвые не кусаются. – Это когда как, – возразил начальник службы безопасности, неодобрительно разглядывая одетый в парадную форму НКВД скелет. – Бывает, что кусаются, да еще как! Он огляделся, отыскал на стене у входа архаичный выключатель и повернул его. Вместо щелчка послышался ржавый хруст, и рукоятка выключателя осталась у него в пальцах. Привинченный к бетонной стене светильник, забранный металлической решеткой, даже не подумал загореться. – Такой большой, а в сказки веришь, – заметил по этому поводу Гургенидзе. Он обернулся и отдал распоряжение Телятникову убрать строителей подальше – в вагончик, а еще лучше – на рабочие места. – Пусть достраивают забор, – сказал он, – а потом... Потом, Виктор Иванович, уважаемый, придется их, наверное, отправить в Москву. Надо разобраться, что здесь такое, и разобраться аккуратно, без посторонних. Клыков одобрительно кивнул. – Верное решение, батоно, – сказал он. – Только еще вернее было бы позвонить куда следует. Пускай бы сами разбирались со своими покойниками. – Хороший чекист – мертвый чекист, – возразил Гургенидзе, протискиваясь в дверь и подходя к стоявшему в углу письменному столу. Позади него виднелся жесткий деревянный стул, а еще дальше, в самом уголке, возвышался облупленный несгораемый шкаф. Дверца сейфа была приоткрыта, застеленные пожелтевшими газетами полки пусты. На столе тоже ничего не было, а на полу валялся разбитый вдребезги лист толстого оконного стекла, когда-то, по всей видимости, лежавший на столе. – Мертвого чекиста мне более чем достаточно, – продолжал Гургенидзе, заглядывая в несгораемый шкаф. – А если послушаться тебя и позвонить куда следует, сюда понаедут живые, оцепят тут все, выживут меня с моей собственной дачи... Я не говорю, что этого бойца невидимого фронта надо закопать под забором, как дохлого пса, хотя это было бы проще и спокойнее. Но мы же, в конце концов, православные! Купим ему гроб, упакуем как полагается и отдадим коллегам... потом. Сначала я хочу сам посмотреть, что там, внутри. – Обрати внимание, батоно, – сказал Клыков, – что внутренняя дверь заперта на засов. Отсюда, снаружи, заперта. Этот парень стоял здесь на часах. И заметь, что это не солдатик срочной службы и даже не старшина-сверхсрочник, а офицер. Там, внутри, может обнаружиться все что угодно. Например, чумные бациллы. Гургенидзе что-то рассматривал в пустом сейфе, светя себе зажигалкой. – Никакая бацилла не проживет пятьдесят лет в герметично закупоренном помещении, – глухо донесся оттуда его голос. – Это я тебе говорю как бывший микробиолог. Бацилла – тоже человек, ей кушать надо, понимаешь? – А кто тебе сказал, что это помещение простояло закупоренным пятьдесят лет? – спросил Клыков. Вопрос этот был задан из чистого упрямства; начальник охраны и сам понимал, что в данном случае разница в десять-пятнадцать лет не имеет никакого значения. – Я тебе говорю! – торжествующе объявил Георгий Луарсабович и с громким шорохом вытащил из сейфа пожелтевший газетный лист. – Смотри, дорогой: "Правда" за седьмое июня пятьдесят четвертого года. Считать умеешь? – А ты неплохо соображаешь, батоно, – с уважением сказал Клыков. – Доктор биологических наук, который не умеет соображать, не такое частое явление, как думают некоторые, – заявил Гургенидзе, кладя газету на стол. – Я тебе даже больше скажу, батоно Коля: мне, кажется, понятно, что здесь произошло. Похоже, новая власть закрыла какой-то старый, еще сталинский проект, и закрыла очень решительно. – Какой там еще проект, – проворчал Клыков, разглядывая засов, запиравший вход во внутренние помещения бункера. Засов был лишь слегка тронут ржавчиной – видимо, наружная дверь, засыпанная землей, и впрямь закупорила бункер почти герметично. – А ты открой, – тоном провокатора предложил Гургенидзе. – Вот и посмотрим, что за проект такой. – Знал бы ты, батоно, как мне этого не хочется! – искренне вздохнул Клыков. – Я тебя понимаю, дорогой. Но ведь и ты понимаешь, что деваться некуда. Открывать все равно придется, разве нет? Клыков безнадежно махнул рукой, позвал охранника и велел принести фонари. Вскоре были доставлены три мощных, питающихся от аккумуляторов фонаря с большими рефлекторами. Клыков поставил у входа в бункер двоих охранников и велел смотреть в оба. Еще одного охранника они решили взять с собой – просто чтобы третий фонарь не пропадал понапрасну и еще на тот случай, если придется двигать что-то тяжелое и вообще применять физическую силу. Когда все приготовления были закончены, Клыков вдруг спохватился, снова наклонился над трупом чекиста и попытался осторожно убрать его руку с кобуры. Как он ни осторожничал, сухие, больше не скрепленные истлевшей плотью и сухожилиями кости рассыпались под его пальцами. Клыков гадливо скривился, но не отступил и, откинув клапан кобуры, вытащил оттуда вороненый, лишь самую чуточку тронутый ржавчиной "ТТ". – Не нравится мне это, – повторил он. – Гляди, документы забрали, сейф очистили, даже со стола все бумажки убрали – графики дежурств, номера "горячих" телефонов и что там еще могло лежать, – а ствол оставили. – А что тебя удивляет? – играя кнопкой фонаря, сказал Георгий Луарсабович. – Я бы тоже, так поступил, потому что документы – это важно, а оружие – это просто железо, которого в нашей стране во все времена было сколько угодно. – Меня это не удивляет, – терпеливо объяснил Клыков. – Это просто доказывает, что убили его действительно не бандиты какие-нибудь, а свои – такие же чекисты, каким был он сам. Это и впрямь была секретная операция, и именно это мне не нравится. Знаешь, батоно, ведь бывают дела, не имеющие срока давности. И сдается мне, что мы с тобой сейчас собираемся влезть как раз в такое дело. – Уже влезли, – поправил Гургенидзе. – Только не надо драматизировать, Николай. Если бы об этом месте хоть кто-то помнил, мне бы не продали эту землю. Давай открывай. Мы что, всю жизнь будем торчать в этом тамбуре? Клыков вздохнул. Георгий Луарсабович стоял рядом с ним в своем дорогом кашемировом пальто, в измазанных глиной резиновых сапогах, с громоздким аккумуляторным фонарем в руке и нетерпеливо переминался с ноги на ногу, как огромный карапуз, стремящийся поскорее оседлать деревянную лошадку карусели. Все это здорово смахивало на фрагмент какого-то бредового сна, и отставной подполковник армейской разведки Клыков от души пожелал, чтобы там, за герметичной стальной дверью, не обнаружилось ничего, кроме голых бетонных стен, темноты и сырости. Никакого любопытства он не испытывал – ему было тоскливо и хотелось поскорее убраться восвояси. Гургенидзе когда-то был доктором микробиологии, и сейчас, по всей видимости, им двигала неутоленная любознательность ученого, для которой в его теперешней жизни просто не было пищи. У себя в лаборатории он смолоду привык разгадывать казавшиеся неразрешимыми тайны бытия, видеть вещи обычно скрытые от людских глаз, и теперь ему этого, наверное, здорово не хватало. Клыков его отлично понимал, но легче ему от этого не становилось: в отличие от своего хозяина, Николай Клыков знал, что бывают тайны, о существовании которых лучше даже не догадываться, и двери, в которые не стоит заглядывать, как бы тебя ни терзало любопытство. Впрочем, он знал и еще кое-что: уж если Гургенидзе что-то втемяшилось в голову, он непременно добьется своего, чего бы это ему ни стоило. Запрети ему сейчас лезть в это подземелье, он все равно найдет способ туда проникнуть, причем сделает это один, без охраны, и почти наверняка свернет себе шею. Так пусть уж безумствует под присмотром, раз все равно ничего не поделаешь... – Давай, Гена, – сказал Клыков охраннику. Тот поставил на пол свой фонарь, резким ударом ладони отодвинул слегка приржавевший засов и с натугой повернул такой же, как снаружи, металлический штурвал винтового запора. Выкрашенное облупившейся красной эмалью колесо неохотно, со скрипом уступило его усилиям, и толстенная стальная плита со скрежетом повернулась на скрытых петлях, полвека не знавших смазки. – Стоять! – резко приказал Клыков. – Все назад! Охранник молча отступил от приоткрытой двери, за которой чернел непроглядный мрак, а Гургенидзе со слегка насмешливым удивлением воззрился на начальника охраны. – Что такое, дорогой? Привидение увидел? – осведомился он, но, впрочем, остался на месте, чего и требовал Клыков. Оставив вопрос Георгия Луарсабовича без ответа, начальник охраны подошел к двери и включил фонарь. Привидений он не боялся, нападения из темноты не ждал, но не собирался позволять своим спутникам очертя голову лезть в этот склеп. Ему вдруг вспомнились прочитанные в далеком детстве приключенческие истории, где, между прочим, говорилось, что воздух в древних гробницах может оказаться непригодным для дыхания – лишенным кислорода, а то и вовсе смертельно ядовитым. Он посветил в открытую дверь. Луч фонаря пробежал по выложенному керамическими плитками полу, скользнул по ножкам перевернутого стула и уперся в жуткий оскал еще одного скелета в военной форме, распластавшегося в метре от двери. Высохшая рука еще цеплялась за приклад ППШ, над левой глазницей чернело пулевое отверстие. "Чистая работа", – с невольным уважением подумал Клыков, вернулся к столу и взял найденную Гургенидзе старую газету. Он скатал пожелтевший лист в комок, поджег его и бросил в дверь. Пылающий бумажный ком прокатился по кафельному полу и замер, озаряя тьму пляшущими оранжевыми сполохами. Огонь горел ровно и весело – значит, по крайней мере кислород там был. Гургенидзе у него за спиной неожиданно хихикнул. Клыков удивленно обернулся. – Что смешного? – спросил он сердито. – Ты же сам говорил, что на гробницу фараона это не похоже, – ответил Георгий Луарсабович. Клыков преодолел желание огрызнуться. Ему было неприятно, что Гургенидзе без труда, будто заголовок в газете, прочел его мысли. – Склеп – они есть склеп, – буркнул он. – Там покойник, и тут покойники... Не вижу разницы. – Тем не менее она есть, – возразил Гургенидзе. – Сам посмотри: окон нет, дверь герметическая, а внутри – люди... Что бы здесь ни было когда-то – склад, тюрьма, бомбоубежище или секретная лаборатория, – это место должно было как-то вентилироваться. – Черт, – с досадой сказал Клыков и толкнул дверь, распахнув ее до конца. Газета догорела и погасла, из темного дверного проема тянуло запахом паленой бумаги. – А сразу нельзя было сказать? Любишь ты, батоно, из людей клоунов делать... – Впрочем, немного проветрить все равно не помешает, – продолжал Георгий Луарсабович таким тоном, словно не слышал последнего замечания Клыкова. – Вентиляция могла быть принудительной. Где есть одно тело, там могут найтись и другие, а продукты разложения действительно не способствуют оздоровлению атмосферы. – Тьфу, – сказал Клыков и полез за сигаретами. Они выкурили по одной и выпили по паре глотков из плоской никелированной фляжки, которая обнаружилась у Гургенидзе во внутреннем кармане пальто. Георгий Луарсабович, впадавший порой в излишнюю демократичность, предложил выпить и охраннику, но Клыков бросил на парня красноречивый взгляд, и плечистый Гена вежливо отклонил предложение, напомнив хозяину, что находится на службе. Выбрасывая окурок за наружную дверь, возле которой, глядя на него с затаенным любопытством, стояли двое охранников, щурясь от яркого солнечного света и вдыхая свежий апрельский воздух, Клыков поймал себя на странном ощущении: ему казалось, что он провел под землей не меньше недели, хотя, если верить часам, с того момента, как они вошли в тамбур, минуло каких-нибудь двадцать минут. Будто прощаясь, Клыков обвел взглядом изрытый двор, стену соснового леса за новеньким дощатым забором и ярко-синее, без единого облачка небо, вдохнул полной грудью пахнущий весной холодный воздух. – Ну, что там, Николай Егорович? – не утерпел один из охранников. Клыков задумчиво посмотрел на него и вздохнул. – Дерьмо, – честно ответил он, повернулся спиной к солнечному свету и шагнул в темноту. * * * – Похоже на бомбоубежище, – сказал охранник, обводя лучом фонаря высокий беленый потолок с мощными ребрами жесткости, способными выдержать прямое попадание полутонного фугаса. – Во всяком случае, за прочность фундамента можно не беспокоиться, – заметил Клыков. – Можешь радоваться, батоно, на нулевом цикле ты неплохо сэкономил. А ты под ноги смотри, – добавил он, обращаясь к охраннику. – Мертвым, конечно, все равно, но по костям топтаться все-таки не надо. Охранник замер с занесенной для следующего шага ногой и посветил вниз. Прямо перед ним на полу лежало еще одно тело, одетое, в отличие от других, обнаруженных ими до сих пор, в серый цивильный костюм и белую рубашку с галстуком. Костюм был смешной, старомодный, с узковатым приталенным пиджаком и чересчур просторными брюками. На переносице скелета поблескивали пыльными стеклами очки в тонкой стальной оправе, левый висок был аккуратно прострелен; воротник рубашки и лацкан пиджака с этой стороны были покрыты темно-бурой коркой. – Это уже третий, – мрачно сказал Гургенидзе. – И тоже убит выстрелом в голову. – Спецоперация, – заметил Клыков, – заметание мусора под половик. Они даже пикнуть не успели – видно, не ожидали, что их отблагодарят за службу таким необычным способом. – Интересно, чем они здесь все-таки занимались? – голос бизнесмена звучал глухо и как-то устало; чувствовалось, что на самом деле ему не так уж интересно, но признаться в этом он не хочет. – Это не лаборатория и не склад... – А также не тюрьма, не ракетная шахта и не командный пункт, – подхватил Клыков. – Это действительно смахивает на бомбоубежище. Только непонятно, что здесь делали все эти чекисты, да еще и вооруженные до зубов. От каких таких бомбежек они спасались в пятьдесят четвертом году? – А может, это секретная база какого-нибудь спецподразделения? – предположил Гургенидзе. – Мало ли к чему их тут могли готовить. Может, к захвату власти после смерти Сталина, а может, к какому-нибудь покушению – на американского президента, например... – Я верю, что ты был неплохим ученым, батоно, – сказал Клыков, – и знаю, что ты отличный бизнесмен. Вот бизнесом и занимайся... – Что такое, э? – сердито спросил Гургенидзе. – По-твоему, я глупость сказал, да? – По-моему, ты боевиков насмотрелся, – сказал Клыков. – Спецподразделения под землей никто не тренирует, да еще в парадной форме. Ты уж, батоно, поверь мне как специалисту: это что угодно, но только не учебно-тренировочная база. Он ногой отодвинул с дороги перевернутый стул – хороший, красного дерева, с обтянутым лоснящейся натуральной кожей мягким сиденьем на затейливо выгнутых резных ножках – и направил луч фонаря на очередную дверь. Полированные дубовые панели, которыми была обшита стена, отразили свет, на потускневшей латуни дверной ручки заиграли смутные, размытые блики. Гургенидзе, светя своим фонарем, подошел к стоявшему у стены столу, накрытому посеревшей от времени скатертью. На столе в беспорядке стояли несколько фарфоровых тарелок и блюд с почерневшими, засохшими остатками пищи, валялись ножи и вилки. В одном из блюд, как жуткое угощение, лежал простреленный череп, облепленный пучками обесцвеченных волос. Все остальное беспорядочной грудой втиснутых в военную форму костей лежало частично на стуле, частично на полу. Получив пулю в затылок, сидевший за столом человек упал лицом в тарелку и остался в такой позе на долгие десятилетия – до тех пор, пока кости не освободились от связующих уз истлевшей плоти и скелет не рассыпался под собственной тяжестью. Еще одно тело в военной форме с майорскими звездами на плечах лежало рядом, а посреди стола стояла запыленная бутылка, до половины заполненная какой-то темной жидкостью. Георгий Луарсабович зачем-то взял бутылку, вынул пробку и понюхал. – Коньяк, слушай! – удивленно воскликнул он, понюхал еще раз и добавил: – Очень хороший. – Поставь эту гадость, – скривился Клыков. – Почему гадость? Зачем гадость? Это не гадость, это коньяк! Представляешь, какая у него выдержка? Без малого шестьдесят лет! Это нектар, слушай, а ты говоришь – гадость... Такую гадость ни за какие деньги не купишь! – Он может быть отравлен, – напомнил Клыков. – Э, чепуха! – отмахнулся Георгий Луарсабович. – От яда дырки в голове не появляются. Да я и не собираюсь его пить. Не сейчас, дорогой. Сначала дело сделаем, потом коньяк проверим – вдруг правда отравлен? А потом выпьем с тобой за упокой этих грешных душ... Все-таки люди, хоть и чекисты. – О господи, – пробормотал Клыков и взялся за дверную ручку. Ручка повернулась с неприятным хрустом, напомнившим, что механизмом замка никто не пользовался в течение последних пятидесяти лет; Клыков потянул ее на себя, но дверь осталась закрытой. – Заперто, – сказал он. – Ага, – обрадовался Гургенидзе, – это хорошо! Может, когда откроем, поймем, что это за бункер, для чего его построили, что тут творилось... – Не факт, – возразил Клыков. – Там может быть оружейная комната, кладовка... да что угодно! – Надо проверить, – сказал Гургенидзе с деловитостью, заставившей Клыкова тихонько вздохнуть. – Ломать надо, слушай! Клыков пожал плечами и вынул из спрятанной под пиджаком кобуры тупоносый английский револьвер. – Что делаешь, э! – закричал Георгий Луарсабович. – Говоришь, это я боевиков насмотрелся? Выстрелишь – сюда все сбегутся. Решат, что мы с привидениями сражаемся... Потопчут здесь все, как стадо баранов, клянусь! Сходи за ломом, дорогой, – обратился он к охраннику. – И держи язык на привязи, – добавил Клыков, засовывая револьвер обратно в кобуру. – Возьми лом и сразу назад. Охранник вернулся быстро, отдал начальнику фонарь и точным движением вогнал конец лома в щель между дверью и косяком. Одного нажима оказалось достаточно, чтобы дверь крякнула, хрустнула и распахнулась настежь. – Профессионал, – прокомментировал это событие Гургенидзе. – Слушай, ты охранник или медвежатник? Парень смущенно улыбнулся и забрал у Клыкова свой фонарь. Светя себе под ноги, они вошли в тесноватое квадратное помещение, стены и потолок которого были обшиты темными деревянными панелями. Под ногами пронзительно заскрипел рассохшийся паркет, роскошная люстра под потолком тихонько звякнула хрустальными подвесками, реагируя на первое за многие десятилетия движение застоявшегося воздуха. Лучи фонарей выхватили из мрака массивный письменный стол с обтянутой зеленым сукном крышкой. На столе стояла лампа под полукруглым, тоже зеленым стеклянным абажуром; правее виднелись два архаичных телефонных аппарата – один обычный, а другой без диска, предназначенный для внутренней связи. Еще один скелет в военной форме сидел за столом в просторном деревянном кресле, и Гургенидзе ни капельки не удивился, увидев у него во лбу круглую дыру – фирменный знак тех, кто ликвидировал этот объект, вычеркивая его из людской памяти. В углу позади стола стоял такой же, как и в других помещениях, несгораемый шкаф, а рядом с ним – резной буфет красного дерева с застекленными дверцами. Георгий Луарсабович первым делом сунулся туда, и Клыков мог бы поклясться, что хозяином движет не только и не столько любопытство, сколько постоянно испытываемое им чувство голода. Разумеется, это не был голод умирающего от истощения доходяги – просто объемистое чрево Георгия Луарсабовича постоянно требовало все новых и новых подношений, так что равнодушно пройти мимо буфета он был не в состоянии. – Смотри-ка, да тут всего полно! – изумился Гургенидзе, бренча посудой. – Заварка, печенье какое-то, рафинад... так, а это что? Похоже, когда-то был лимон... Подстаканники, Коля, клянусь – чистое серебро! И ложечки тоже... – Вылезай оттуда, мародер, – рассеянно сказал Клыков, шаря лучом фонаря по дубовым панелям стен. – Серебро ему понадобилось... В электрическом свете блеснул стоявший на сейфе чайник – не то никелированный, не то тоже серебряный. Форма у чайника была изящная, отнюдь не казарменная, и Клыков задумался: с чего бы это вдруг? Они не нашли здесь офицера старше майора, а майор не такая большая птица, чтобы пользоваться столовым серебром. Или батоно Гогия прав, и здесь квартировала какая-то сверхсекретная спецгруппа, которую готовили к внедрению... куда? Куда-то, где пользуются столовым серебром и фарфором и пьют хороший – очень хороший! – коньяк... Чекисты при дворе короля Артура, подумал он с кривой улыбкой. Впрочем, при этом короле вместо столовых приборов скорее всего пользовались полуметровыми обоюдоострыми кинжалами... Что-то не давало ему покоя, что-то было не так в этом заваленном мумифицированными трупами подземелье, но вот что именно, Клыков никак не мог сообразить. Он стоял, при свете фонаря разглядывая узор ни к селу ни к городу повешенного на стену восточного ковра, когда Гургенидзе вынырнул наконец из недр буфета и громко объявил: – Ничего не понимаю! Дальше хода нет, эта комната – последняя. Мне кажется, батоно Коля, или снаружи этот склеп намного больше, чем внутри? Клыков медленно повернул голову и, щурясь от света фонаря, со странным выражением посмотрел на своего работодателя. – Знаешь, Георгий Луарсабович, – задумчиво произнес он, – а ведь ты – гений. Гургенидзе самодовольно ухмыльнулся. – Наконец-то ты это признал. Только я не понимаю... Клыков нетерпеливо махнул на него рукой, и Георгий Луарсабович послушно умолк, хотя обычно за ним такой покладистости не замечалось. Поняв наконец, что его все время беспокоило, начальник охраны еще раз обвел лучом фонаря стены и шагнул к той, на которой висел ковер. Охранник у него за спиной принялся демонстрировать острую умственную недостаточность, рассуждая о том, что, раз внутри помещение меньше, чем снаружи, значит, надо искать другой вход в подземелье, но Клыков его не слушал: взявшись за край ковра, он что было силы рванул его книзу. Раздался противный треск, в воздух поднялось облачко едкой пыли, и ковер с глухим шумом обрушился на пол, открыв взорам присутствующих участок стены, где вместо матовых дубовых панелей бесстыдно торчали голые, положенные вкривь и вкось, забрызганные цементным раствором кирпичи. Участок кирпичной кладки формой и размером напоминал дверной проем. Комментарии были излишни. – Вах! – изумленно закричал Гургенидзе и тут же мучительно закашлялся, глотнув пыли. Прокашлявшись, он принялся чихать, потом достал носовой платок и долго сморкался, прочищая нос. – Давай, орел, – сказал охраннику Клыков, – приступай. Работали они наспех, кладка хлипкая, так что ты, думаю, даже вспотеть не успеешь. Пойдем, батоно Гогия, постоим в сторонке. Не царское это дело – кирпичи ломать. Они вышли в соседнее помещение. Охранник поставил фонарь на стол рефлектором кверху, скинул пальто, расстегнул пиджак и, вооружившись ломом, принялся крушить кладку, освобождая замурованный дверной проем. Лом глухо тюкал, вонзаясь в щели между кирпичами; после пятого или шестого удара кусок стены рухнул в клубах пыли. Гургенидзе от нечего делать подобрал валявшийся на полу ППШ и принялся вертеть его в руках, разглядывая со всех сторон. – Как новенький, – сказал он. – Интересно, механизм в порядке? – Думаю, да, – сказал Клыков, мягко отбирая у него автомат. – Отдай, батоно, что ты, как маленький? У этих штуковин затвор совсем слабенький. Если нечаянно ударить прикладом об пол, может выстрелить. – Что ты говоришь?! – всплеснул руками Гургенидзе, глядя на автомат, как ребенок на конфету. – А я думал... Он не договорил, потому что из соседнего помещения, где орудовал охранник, послышался грохот и сразу же – короткий визг неохотно выходящего из дерева железа и металлический лязг, какой бывает, когда сбивают висячий замок. Из дверного проема, клубясь, выплыло облако известковой пыли, казавшееся в свете фонарей особенно объемным и рельефным. Вместе с пылью в дверях, кашляя, появился охранник. В одной руке у него был фонарь, в другой – лом. – Готово, Николай Егорович, – прохрипел он. – Там замок висел, так я его того... заодно. – Ну и дурак, – сказал Клыков, брезгливо разгоняя ладонью пыль. – А если бы мина? – Да я посмотрел, – возразил охранник. – Посмотрел, – передразнил Клыков. – Ладно, победителей не судят. Они подождали, пока уляжется пыль, и, светя фонарями, вернулись в помещение, которое Клыков про себя окрестил приемной. Оно и впрямь смахивало на приемную – скромную и даже аскетичную, особенно теперь, когда вместо дурацкого ковра напротив входа виднелась еще одна дверь – красивая, изящная, но при этом очень прочная и оборудованная к тому же надежным запором. Теперь этот запор болтался на одном винте, а с него свисал, все еще покачиваясь, древний амбарный замок. Выдранный с мясом стальной пробой валялся в пыли под ногами, дверь была слегка приоткрыта. – Ну вот, батоно Гогия, – сказал Клыков, – эта дверь, кажется, последняя. Последний раз тебя спрашиваю: может, ну ее к черту? – Коля, дорогой, – с огромным удивлением произнес Гургенидзе, – что ты такое говоришь? Скажи, неужели ты мог бы, дойдя почти до самого конца, повернуться к этой двери спиной и уйти? Мог бы? – Да запросто, – не кривя душой, ответил Клыков. – Хоть сию минуту. – А говоришь, разведчиком был, – разочарованно протянул Георгий Луарсабович. – Быть разведчиком, батоно Гогия, вовсе не означает от нечего делать искать неприятности на свою голову, – сухо возразил начальник службы безопасности. – Скорее наоборот... И сейчас я тебе советую как твой телохранитель: плюнь ты на этот склеп, разотри и забудь. Чует мое сердце, ничего хорошего из твоего любопытства не выйдет. Гургенидзе задумчиво пожевал верхнюю губу, испытующе глядя на Клыкова. Он привык доверять интуиции начальника охраны, но его разбирало жгучее любопытство. Кроме того... – Не пойдет, Коля, – сказал он, найдя наконец достаточно веский аргумент. – А вдруг там бомбы, или авиационный бензин, или еще какая-нибудь дрянь? Ты что, предлагаешь мне построить дом на пороховой бочке? Надо посмотреть, уважаемый. – "Хочу" и "надо" – это далеко не одно и то же, – проворчал Клыков. – Впрочем, поступай как знаешь. Ты – начальник, я – дурак... Тебя ведь все равно не переспоришь. – Нет, – покачал головой Георгий Луарсабович, – не переспоришь. Потому что я прав, понимаешь? – Ну, естественно, – сказал Клыков и, обреченно махнув рукой, распахнул дверь. Они увидели просторное помещение со светлыми, как в больничной палате, стенами и старомодной мебелью в полотняных чехлах. Вдоль двух глухих стен, уходя под самый потолок, тянулись книжные полки, за долгие годы заметно прогнувшиеся под тяжестью множества солидных томов в тисненных золотом переплетах. Под сенью книжных полок разместился письменный стол – огромный, массивный, со множеством ящиков и полочек, обтянутый поверху сукном. Позади стола стояло удобное кресло с высокой спинкой, а на столе, помимо настольной лампы на тяжелой бронзовой ноге и роскошного письменного прибора, выстроилась в ряд целая шеренга телефонов, самый старый из которых представлял собой деревянный ящик с торчащей сбоку ручкой и трубкой, похожей на душевую насадку. Телефонов было ровным счетом шесть штук; подключенные к ним провода, змеясь и перекрещиваясь, ныряли под книжную полку и там терялись из вида. Слева на столе лежала стопка чистой бумаги, а справа виднелся ворох исписанных мелким, но размашистым почерком листков. Два или три листка лежали посередине; верхний был исписан до половины, и на нем наискосок лежала ручка – старинная, костяная, из тех, в которые вставляли стальное перышко и которые нужно было макать в чернильницу. Рядом стоял стакан в литом серебряном подстаканнике, в стакане ложечка – такая же, как те, что хранились в буфете за стеной. Если бы эта картина была освещена не пляшущими лучами фонарей, а ровным светом настольной лампы, могло показаться, что обитатель этого странного кабинета отлучился на минутку и вот-вот вернется к прерванной работе. Клыков направил фонарь в дальний угол. Теперь стало ясно, что это помещение когда-то служило не только кабинетом, но и гостиной, и даже спальней. Под лампой с тяжелым от пыли полотняным абажуром стоял круглый обеденный стол, накрытый плюшевой скатертью с золотой бахромой, в окружении тяжелых стульев с высокими спинками. За раздвижной ширмой помещалась узкая, застеленная без единой морщинки кровать; глубокое кожаное кресло под торшером, казалось, еще сохраняло очертания тела того, кто сидел в нем полвека назад. У стены стоял тяжелый старинный диван – тоже кожаный, обтянутый белым полотняным чехлом. Там, на диване, лежало тело – не валялось, как все остальные тела в этом бетонном склепе, там, где его настигла пуля профессионального убийцы, а именно лежало, как будто человек прилег на минутку, а встать уже не смог. Голова с неопрятной седой бородой и остатками волос над ушами покоилась на подушке, одна рука лежала на груди, другая свешивалась с дивана, почти касаясь высохшими пальцами паркетного пола. При жизни человек этот был невысокого роста и умер в весьма преклонном возрасте. На нем был старомодный и даже старинный костюм-тройка, серый и изрядно поношенный, из-под седой бороды выглядывал смешной галстук-бабочка – синий в белый горошек. На ногах у покойника, странно контрастируя с костюмом, были мягкие войлочные сапожки без подметок. Гургенидзе и Клыков склонились над телом, а потом выпрямились и переглянулись. – Неужели умер своей смертью? – изумленно спросил Клыков. – На первый взгляд – да, – с сомнением ответил Гургенидзе. – Точнее без экспертизы не скажешь. Существует множество способов отправить человека к праотцам без применения огнестрельного оружия. Но вообще-то все это выглядит очень странно. Получается, он тут жил, а все они, – он вяло махнул рукой через плечо, в сторону открытой двери, – его караулили, чтобы не сбежал... – А когда он помер, их всех здесь положили, – закончил за него Клыков. – В точности как рабов фараона, чтобы ему, значит, в загробной жизни было кем командовать... – Шутишь, батоно Коля? – Вроде того... На самом деле, конечно, их тут всех перестреляли, чтобы сохранить тайну. – Это, как ты любишь выражаться, не факт, – вздохнул Гургенидзе. – Не факт, – согласился Клыков. – Просто в данный момент эта версия представляется мне наиболее логичной. – Странно он одет, – влез в разговор охранник Гена. – Кого-то он мне напоминает, особенно эта бабочка... Не пойму только кого. Чарли Чаплина? Нет вроде... Гургенидзе покосился на него, но ничего не сказал. Костюм покойника и ему казался странно знакомым, не единожды виденным и даже привычным, несмотря на свой диковинный, древний даже для пятьдесят четвертого года покрой. В мозгу у него шевельнулась догадка по поводу того, где он мог видеть точно такой же костюмчик, но Георгий Луарсабович немедленно прогнал ее прочь – уж очень она была дикая, бредовая. Чувствуя, что за последний час насмотрелся на покойников на три жизни вперед, он отошел от дивана и вернулся к письменному столу. Ему вдруг стало интересно, что писал этот странный обитатель подземного бункера незадолго до своей смерти. Кто это был – ученый, философ, полоумный гений, Диоген на полном государственном обеспечении? Лежавшие на столе бумаги могли ответить на этот вопрос, и Георгий Луарсабович, поудобнее пристроив на столе ощутимо нагревшийся фонарь, начал осторожно, боясь повредить, перебирать исписанные листки. Один из них привлек его внимание. Похоже, это было письмо – законченное, но по какой-то причине не отправленное. Начиналось оно словами "Дорогой юный пионер!", а в конце стояла размашистая подпись. Некоторое время Георгий Луарсабович, не веря глазам, смотрел на эту подпись, потом поднес письмо к самому фонарю и посмотрел снова. Ошибка исключалась: эта подпись была ему хорошо знакома. Гургенидзе вытер со лба неожиданно проступившую испарину, заметив при этом, как трясется рука, и окликнул Клыкова. Голос его прозвучал странно, больше всего он напоминал карканье полумертвой от холода и бескормицы вороны. Услышав его, Клыков со всех ног бросился к столу. Охранник бежал следом. Георгий Луарсабович вытянул перед собой трясущуюся руку с растопыренной ладонью. – Стойте, – прохрипел он. – Стой, Гена. Ты иди погуляй там... где-нибудь. – Ступай, – коротко распорядился Клыков, и охранник молча испарился. – Что у тебя, батоно? Что ты здесь нашел? – Сам посмотри, – ответил Гургенидзе. – А то, если я скажу, Что нашел, ты решишь, что я совсем спятил. Вот, сюда смотри. Подпись тебе ничего не напоминает? Некоторое время Клыков изучал подпись, а потом поднял глаза на Гургенидзе. Глаза у него были огромные и какие-то больные, полные не то печали, не то смертной тоски. – Либо мы оба спятили, – тихо произнес он после мучительно длинной паузы, – либо... – Вот именно, – сказал Георгий Луарсабович, – "либо". Не знаю, как ты, а я в институте на эту подпись насмотрелся до тошноты. – Мне тоже хватило, – кивнул Клыков. – Пятьдесят с чем-то томов, и на каждом – вот это... Но это же бред, батоно! – Бред, – согласился Гургенидзе. Они, не сговариваясь, повернулись к дивану и осветили фонарями лежавшую там мумию. Глава 4 Глеб сделал музыку потише и прислушался. Он не ошибся: в дверь действительно звонили, причем, судя по продолжительности трелей, звонили уже давно и успели за это время потерять всякое терпение. – Елки-палки, – сказал Сиверов и одним движением поднялся с низкого дивана. Бесшумно ступая по вытертому ковру обутыми в мягкие кожаные туфли ногами, он пересек комнату, а потом, спохватившись, вернулся и выключил музыку вовсе: старик и без того был раздражен, не стоило доводить его до белого каления. Многолетняя упорная работа Глеба Сиверова по приобщению генерала Потапчука к сокровищам мировой классической музыки так и не дала положительных результатов: пока Федору Филипповичу позволяли существовать отдельно от музыки, он не имел ничего против органных концертов, прелюдий и фуг. Однако стоило Слепому начать проявлять настойчивость в этом вопросе, как милейший Федор Филиппович превращался в варвара, в кровожадного гунна, а бывало, и того хуже – в крикливого, вздорного генерал-майора, не признающего никакой музыки, кроме бодрых строевых маршей, исполняемых сводным духовым оркестром какого-нибудь краснознаменного военного округа. Под неумолкающие трели звонка Сиверов вышел в прихожую, подошел к двери и отпер замок. Мощные стальные ригели с мягким щелчком втянулись в гнезда, тяжелая сейфовая дверь бесшумно повернулась на тщательно смазанных петлях, и Глеб увидел Федора Филипповича, который, упрямо наклонив голову, стоял на коврике перед дверью и давил на звонок всем своим весом. – Открыто, – негромко сказал Слепой. Федор Филиппович вздрогнул и наконец снял палец с кнопки. – Черт бы тебя побрал с твоей музыкой вместе, – прочувствованно сказал он и, отодвинув Сиверова с дороги, вошел в квартиру. – Это, по-твоему, и есть конспирация – напрашиваться на жалобы от соседей и заставлять меня битый час торчать на лестничной площадке? – Виноват, товарищ генерал, – деревянным голосом ответил Сиверов, стоя по стойке "смирно". – Больше не повторится. Он действительно чувствовал себя виноватым и именно поэтому дурачился, изображая стойкого оловянного солдатика. – Чем ты тут занимаешься? – ворчливо осведомился Федор Филиппович, пристраивая на вешалку потертый плащ и привычно проводя расческой по заметно поредевшим волосам. – Неужели просто валяешься на диване и слушаешь своего Фейербаха? – Баха, товарищ генерал, – машинально поправил Слепой, точно зная, что допущенная Потапчуком ошибка была преднамеренной. Но долг платежом красен: – Фейербах – это такой философ... был. – А ты не умничай, философ, – проворчал Федор Филиппович. – Я спрашиваю, чем ты тут занимаешься? – Так... это... Салат оливье строгаю, водку замораживаю... Селедка под шубой опять же... – Чего? – Федор Филиппович замер с расческой в поднятой руке и изумленно воззрился на Слепого. – Ты здоров ли? – Так ведь, товарищ генерал, он уже шагает по планете! – Кто шагает? – Да Первомай же! – Чтоб ты провалился, – с чувством сказал Федор Филиппович, сильно дунул на расческу и спрятал ее в нагрудный кармашек пиджака. – Как всегда, шутишь, причем неумно. У меня, старого дурака, от твоих шуточек даже слюнки потекли, как у собачки Павлова. Первомай Первомаем, а оливье, да под водочку – это, скажу я тебе, вещь! – Не говоря уже о селедке под шубой, – поддакнул Глеб. – Вот именно. – Извините, Федор Филиппович. Могу предложить кофе и бутерброды. Или чай... – Чаем душу не обманешь, – афористично изрек генерал и прошел в комнату. Он уселся на диван, положил рядышком свой неразлучный портфель и, подумав, сказал: – Кофе, говоришь? Ну, давай кофе! А бутерброды у тебя с чем? – А с форелью, – ответил Глеб, заряжая кофеварку. – Ну, и с маслом, натурально. Потапчук одобрительно хмыкнул. – Годится, – сказал он и вдруг усмехнулся. – Кстати, о Первомае... Ты знаешь, нам удалось установить личности троих твоих знакомых. Ну, тех, из пионерского лагеря. Сиверов замер, держа на весу ложечку с кофе и открытую банку, распространявшую по комнате дивный бархатистый аромат. – Вот как? – сказал он, через плечо глядя на генерала. – Представь себе. И поверь мне на слово, это оказалось нелегко. Мы просто не знали, где искать. А потом кто-то вспомнил, что этот Асланов, которого ты тогда упустил... – Я упустил? – Ну хорошо, не ты упустил, а он от тебя ускользнул. Что пнем по сове, что совой об пень – сове все равно... – Мне не все равно, – сердито сказал Глеб. – И я еще раз повторяю, Федор Филиппович: выведите меня на своего информатора. Клянусь, я его пальцем не трону. Просто потолкую... – А я тебе еще раз повторяю, что толковать с моими информаторами – не твоя работа. Может, тебя еще с моими заместителями познакомить? Устроить тебе презентацию в Управлении? Кроме того, – помрачнев, добавил Федор Филиппович, – потолковать с этим информатором тебе не удастся даже с моего разрешения. Три дня назад, когда он возвращался домой, его подстерегли в подворотне и проломили голову чем-то тяжелым. Удар нанесен по затылку, слева направо и, что характерно, снизу вверх... – Он ненадолго замолчал, задумавшись о чем-то, а затем продолжил: – Карманы очистили, даже часы с руки сняли, так что с виду – типичное ограбление. – А кто он был? – спросил Глеб. – Или это секрет? – Теперь уже не секрет, – вздохнул Федор Филиппович. – Мелкий чиновник из районной управы. Его завербовали, когда он попался на банальном мздоимстве. Я ему никогда особенно не доверял, но эта информация насчет Асланова выглядела уж очень правдоподобной... В общем, у меня такое впечатление, что его каким-то образом вычислили, использовали для слива дезинформации, а потом, убедившись, что он действительно работает на нас, тихо убрали, инсценировав ограбление. – Грубо, но эффективно, – согласился Глеб. – Меня давно интересует один чисто теоретический вопрос, – продолжал он, возобновляя свои манипуляции с кофеваркой. – Как вы думаете, сколько надо платить чиновнику, чтобы он перестал брать взятки? Потапчук сердито фыркнул. – Я не силен в астрономии, – проворчал он. – Да и вообще, пытаться накормить эту свору досыта – все равно что искать край земли... Я не понимаю, ты намерен говорить о деле или мы будем философствовать под Дебюсси? – Виноват, – сказал Глеб, включая кофеварку. – Что-то настроение у меня сегодня... Первомайское, в общем. Никак не могу сосредоточиться. – Оно и видно – Федор Филиппович усмехнулся, но как-то невесело, словно был не то нездоров, не то чем-то сильно озабочен. – Ну, так тебе интересно, кого ты покрошил в том пионерлагере, или мы действительно будем пить водку и смотреть по телевизору, как коммунисты митингуют? – Под такое зрелище никакая водка в горло не пойдет, – заметил Глеб, сноровисто нарезая бутерброды. – Коммунистами я сыт по горло. Не понимаю, как их самих от собственных лозунгов не тошнит. Говорите, Федор Филиппович. Извините, что отвлек. Мне действительно очень интересно. Странные были ребята, я до сих пор в себя прийти не могу. – То ли еще будет, – пообещал Потапчук. – Так вот, один из моих сотрудников вспомнил, что одно время Асланов довольно тесно общался с нацболами, но потом что-то там у них не срослось... – С кем?! – С национал-большевиками. С лимоновцами. А что тебя удивляет? На данном этапе чеченцам с ними делить нечего, вот они и действуют по принципу "враг моего врага – мой друг". Правда, когда три года назад Асланов попытался привлечь их к организации терактов, его вполне официально послали подальше – для такой работы у нацболов кишка тонка, они для этого еще не созрели. Демагогическая болтовня и мелкое хулиганство – это не взрывы жилых домов и станций метро, сам понимаешь. В крови мараться они не захотели. Тем не менее мы решили отработать это направление. Взяли фотографии твоих клиентов, кое-кому их показали... Так вот, троих из убитых тобой людей уверенно опознали. Все трое – бывшие члены партии, причем из самых ярых. Тогда, три года назад, они здорово клонились к Асланову – руки у них чесались, а он предлагал конкретные горячие дела. А через год после того, как партийные боссы с Аслановым расплевались, эти ребята вышли из партии. Чем они занимались все это время, никто не знает. Во всяком случае, по нашей линии они не проходили, мы проверили. – Ну, тогда понятно, откуда они взялись в том лагере, – задумчиво сказал Глеб. – Арьергард, пушечное мясо... Он выключил кофеварку, разлил кофе по чашкам и придвинул к Федору Филипповичу тарелку с бутербродами. Потапчук рассеянно взял бутерброд, надкусил и стал жевать с таким отсутствующим видом, словно поверх хлеба с маслом лежала не аппетитнейшая форель, а оконная замазка. Глебу есть не хотелось, и он стал пить кофе, с интересом поглядывая на генерала. Федор Филиппович доел бутерброд и взялся за другой, так и не проронив ни словечка. – И все-таки я не понимаю, – осторожно сказал Сиверов, – откуда такой фанатизм? Я же вам докладывал... Ну, допустим, пятеро из них полегли, скорее всего даже не успев до конца понять, что происходит. Но шестой, последний, – он же сам на гранату лег, хотя я обещал его отпустить! – После того, как задашь пару вопросов? – выходя из задумчивости, уточнил Федор Филиппович. – Ну да, а как же иначе? – Так этом, по всей видимости, и дело. Похоже, кто-то очень убедительно объяснил им, что не стоит отвечать на чьи бы то ни было вопросы... Это, конечно, только предположение, но другого объяснения я просто не вижу. – Да, мне тоже так показалось. Странная петрушка получается, Федор Филиппович! – А именно? – Предположим, два года назад эти люди ушли из партии к Асланову. Два года! Да за два года в чеченских учебных лагерях из них бы сделали таких профессионалов, что любо-дорого! А они вели себя как последние чайники. Боевого опыта у них никакого, за это я ручаюсь. Но это не главное. В конце концов, эти два года они могли провести на побегушках, выполняя мелкие поручения. Но как они попали в лагерь? Кто их туда направил, Асланов? А кто в таком случае предупредил его? Не думаю, что вы или ваш информатор болтали направо и налево. Значит, это был кто-то, кто имеет доступ к сугубо конфиденциальной служебной информации. При этом следует учитывать репутацию Асланова. В определенных кругах он известен не хуже кинозвезды, и иметь с ним дела очень вредно для здоровья и карьеры. Вы можете назвать хотя бы одного человека достаточно осведомленного в наших с вами секретах и в то же время не боящегося сотрудничать с этим подонком Аслановым? Я, например, не могу. – Да и я, пожалуй, тоже, – подумав, согласился Федор Филиппович. – Вот видите. Такое ощущение, что за происшествием в пионерлагере стоит какая-то совершенно неизвестная нам, но очень крупная фигура. И мне это не нравится, Федор Филиппович. Очень не нравится! – Правда? – удивился Потапчук. – А я думал, ты приходишь в восторг, когда к тебе незаметно подкрадываются со спины и бьют по черепу дубиной! Шутки шутками, Глеб Петрович, а ты, похоже, прав... как это ни прискорбно. Все в этом деле указывает на существование этого твоего человека-невидимки... Более того, можно предположить, что возник он не вчера и приобрел свое влияние не за день и даже не за год. Он стоит у нас за спиной с занесенной дубиной уже очень давно, просто мы его до сих пор не замечали. А теперь вот заметили, и это тоже плохо, потому что он может занервничать и все-таки огреть нас по загривку раньше, чем мы сообразим, с какой стороны следует ждать удара... Да, ты прав, этим надо заняться всерьез. – Прекрасно, – сказал Глеб, смакуя кофе. – Я готов. С чего начнем? Федор Филиппович отрицательно покачал головой, вытер жирные пальцы салфеткой и со стариковской неторопливостью принялся расстегивать портфель. – На данном этапе, – говорил он, копаясь в портфеле, – я считаю твое участие в этом деле нецелесообразным. Пойми меня правильно, это не потому, что я тебе не доверяю, и не потому, что недоволен твоими действиями в пионерском лагере. Там у тебя действительно не было выбора, кто-то должен был умереть – или ты, или они... Но что-то подсказывает мне, что это расследование придется начинать не на улице, а в архивах. Это работа для аналитиков – всех, каких мне удастся собрать. Выследить этого человека-невидимку не получится, его придется вычислять по давно закрытым делам. Таких специалистов у меня под рукой сколько угодно, эта работенка не для тебя. Если тебя это утешит, могу пообещать, что завершение операции я поручу тебе. Как всегда, получишь фотографию и адрес... если он нас не опередит, конечно. – До чего оптимистично звучит! – проворчал Сиверов. – Как есть, так и звучит, – сухо парировал Потапчук. – Если хочешь слушать сказки, включи телевизор или хотя бы радио. Они тебя накачают оптимизмом по самые брови, не будешь знать, куда от него деваться, от оптимизма этого... – Хорошо, я вас понял, – сказал Глеб. – Еще кофе? Нет? Ну, как хотите... Так чем же мы займемся? То есть чем займетесь вы, я понял. А мне что делать – на курорт отправляться? – Еще чего, – проворчал Федор Филиппович, возобновляя раскопки в недрах своего потрепанного портфеля. – На курорт ты, братец, пока не заработал, его заслужить надо... Дьявол, да где же оно? Ага, вот, есть... Пожалуйста, можешь полюбопытствовать! Вынув из портфеля, он протянул Глебу сложенную вдвое газету. Судя по качеству бумаги и многоцветной, хоть и несколько расплывчатой печати, это была одна из газетенок, занимающихся исключительно сбором и распространением скандальных слухов и сплетен. Насколько было известно Слепому, генерал Потапчук никогда не тратил время на чтиво подобного рода. Оставалось только гадать, где он подобрал этот бульварный листок. Глеб был уверен, что газета, как и много раз до этого, служит просто неприметным футляром, внутри которого лежат материалы, касающиеся очередного задания. Он взял у генерала газету и развернул, ожидая увидеть внутри фотографию очередного клиента и листок с его данными, однако ничего похожего не обнаружил. Тогда он приподнял газету за уголок и слегка потряс, но оттуда так ничего и не выпало. Сиверов повернул голову и, все еще держа газету на весу за уголок, вопросительно взглянул на генерала. – Мартышка и очки, – прокомментировал его поведение Федор Филиппович. – Чего ты ее трясешь? Газета существует для того, чтобы ее читали. – Обычно я такое не читаю, – сказал Глеб. – А ты напрягись, сделай одолжение. Отступи на две минуты от своих высоких принципов... Вон там читай, где подчеркнуто. Но Глеб уже сам увидел коротенькую заметку, жирно обведенную красным маркером. Заметка помещалась в колонке, красноречиво и весьма откровенно озаглавленной "Говорят, что...". Сиверов пробежал заметку глазами, тряхнул головой, как человек, пытающийся проснуться, прочел заметку снова, немного посидел, переваривая прочитанное, и начал читать по третьему разу. – Хватит уже, – проворчал Федор Филиппович. – Дыру протрешь! – Да, – сказал Глеб, откладывая газету, – это вещь. Черт, мне бы такую фантазию! Я бы тогда горя не знал: сидел бы в мягком кресле и писал романы... – Про любовь? В голосе Федора Филипповича явственно прозвучала насмешка. Глеб покосился на лежавшую рядом газету, а потом не утерпел – развернул и еще раз пробежал глазами заметку. – С такой фантазией про любовь писать скучно, – сказал он. – Разве что про неразделенную любовь прекрасной девы к восьминогому инопланетянину-гермафродиту... Не понимаю, Федор Филиппович, зачем вы мне это показываете? Я давно говорю, что этих дураков, высасывающих сенсации из пальца, не мешало бы слегка укоротить. Но вправлять мозги журналистам – это, согласитесь, не моя специальность. В конце концов, вызовите главного редактора повесткой на Лубянку и припугните. С этим любой лейтенант справится, тоже мне, работа... Или вы хотите, чтобы я его... э... того? – Боже сохрани! – воскликнул Потапчук. – Что за дикая мысль! – Вот и мне так кажется. Так в чем тогда дело? Вы что, развлечь меня хотели? – Делать мне больше нечего, – проворчал генерал. – Ну, а если допустить, что данная заметка – не спорю, вздорная – все-таки содержит некое рациональное зерно? – Вот эта заметка? – уточнил Глеб, ткнув пальцем в сторону газеты. – Единственное рациональное зерно, которое я тут вижу, это что по автору психушка плачет. – Ну-ну, – примирительно сказал генерал. – Ты все-таки постарайся, представь, что в заметке этой не все из пальца высосано... – Вы хотите сказать... Федор Филиппович, это же чистой воды бред! – Так уж и бред, – с непонятной интонацией сказал Потапчук. – Тогда послушай, какую историю мне рассказал один очень уважаемый человек... * * * Лев Валерьянович Григорович вышел на пенсию около десяти лет назад – девять лет семь месяцев три недели и два дня, если уж быть точным. Лев Валерьянович любил точность, за долгие годы она стала главным стержнем его натуры, потому что этого требовала его работа. До выхода на пенсию Григорович был экспертом-почерковедом – или, как говорили когда-то, графологом. Он научился разбираться в тайнах человеческих почерков и свойствах идеомоторики за много десятилетий до того, как чья-то светлая голова изобрела людям на беду компьютер. Впрочем, когда в его лаборатории установили одну из первых таких штуковин, Лев Валерьянович не сопротивлялся: во-первых, он был офицером и должен был выполнять приказы, а во-вторых, у него хватало ума не ложиться бревном на пути научно-технического прогресса. Как любой разумный человек, Лев Валерьянович в рекордные для своего уже тогда преклонного возраста сроки освоился с компьютером. Но компьютер, хоть и явился для Льва Валерьяновича неплохим подспорьем в работе, вовсе не был ему необходим. Бывало, и довольно часто, что более молодые коллеги, вооруженные компьютерами, зайдя в окончательный, казалось бы, тупик, бежали на поклон к Григоровичу, полагаясь на его острый глаз куда больше, чем на самую современную технику. Удивительно, но старик со своей шестикратной лупой ни разу не дал маху... Словом, на службе Льва Валерьяновича уважали и очень ценили, да и ему приятно было чувствовать себя не последней спицей в колеснице. Однако, когда пришла пора выходить на пенсию, Григорович не колебался ни единой секунды: написал заявление, отклонил все предложения остаться, выслушал все полагающиеся в таких случаях слова, прослезился, как водится, над врученным ценным подарком и благополучно ушел на покой. Какой-то особенной усталости он не чувствовал, чем станет заниматься на пенсии, понятия не имел, но и оставаться ему не хотелось: времена тогда были смутные, нехорошие, воры и бандиты чуть ли не в открытую правили страной, и офицерское звание мало-помалу стало его, мягко говоря, тяготить. Как ни странно, быть пенсионером оказалось вовсе не так страшно, как, бывало, представлялось Льву Валерьяновичу. Запросы у него были небольшие, слабости к алкоголю он не питал, и подполковничьей пенсии ему вполне хватало и на хлеб с маслом, и на оплату коммунальных услуг, и даже на утоление внезапно пробудившейся в нем страсти к чтению. В юности Лев Валерьянович очень любил читать приключенческую литературу, но служба почти не оставляла ему свободного времени, и любовь к чтению мало-помалу угасла. Зато теперь времени было хоть отбавляй, и Григорович принялся увлеченно наверстывать упущенное. Он записался в три библиотеки одновременно и проводил по многу часов на книжных развалах и в букинистических магазинах. Читал он, как и в юности, приключенческую литературу, отдавая предпочтение детективам. Агата Кристи, Жорж Сименон, Уилки Коллинз, Пристли, Конан-Дойл и иже с ними, вернувшись из забвения, вновь сделались его верными друзьями и спутниками. Порой, когда подступали мрачные мысли или вдруг наваливалась какая-нибудь стариковская хворь, Лев Валерьянович почитывал писанину современных российских авторов, неизменно приходя от этого занятия в прекрасное расположение духа. О том, чем и как занимаются на Петровке, 38 или, скажем, на Лубянской площади, он знал не понаслышке, и умопомрачительные подвиги героев отечественных детективов в пестрых глянцевых обложках заставляли его веселиться от души. Он как раз читал современный милицейский детектив, когда прозвучал звонок в дверь. Был конец апреля, погода стояла ясная, солнечная. Липы на бульваре подернулись нежно-зеленой дымкой, на газонах поднялась молодая, по-весеннему яркая травка, и пьяные от солнца и первого настоящего тепла воробьи, собираясь огромными стаями, устраивали в ней громкие ссоры. Все скамейки на бульваре в одночасье оказались заняты несметными полчищами пенсионеров обоего пола: старушки прогуливали внучат, которые шумели не хуже воробьев, а старички играли в шахматы, забивали козла и между делом из спортивного интереса заигрывали со старушками. Дом Льва Валерьяновича, как на грех, стоял в самом торце бульвара, замыкая его, и из окна своей квартиры Григорович видел кипение пенсионной жизни как на ладони. Лев Валерьянович овдовел задолго до выхода на пенсию, сидеть одному в квартире было скучно, и его так и подмывало присоединиться к "коллегам" – сыграть партию-другую в шахматишки (тут, кстати, равных ему было мало), постучать домино под азартные выкрики сосущих валидол болельщиков и даже состроить глазки какой-нибудь симпатичной, благообразной и не обремененной избыточным количеством внуков старушенции. Но накануне, опять же как на грех, у него приключился прострел в пояснице, да такой, что Лев Валерьянович и по квартире-то передвигался с превеликим трудом, согнувшись в три погибели и обмотав многострадальную свою поясницу старым пуховым платком покойной супруги. Поэтому ему только и оставалось, что сидеть у окна в скрипучем кресле-качалке, покряхтывать и рассеянно читать очередной детектив в пестрой обложке, время от времени бросая наружу завистливые взгляды. Действие в книженции, которую читал Лев Валерьянович, близилось к кульминации: гремели автоматные очереди, взрывались и дымно пылали страшно дорогие автомобили, бритоголовые крепыши в кожаных куртках умирали пачками в безуспешных попытках остановить героя – скромного, неразговорчивого мужчину заурядной наружности, который один за другим совершал немыслимые подвиги, на каждом шагу спасал чьи-то жизни и только что пули зубами не ловил. Лилась кровь, сверкали, переливаясь чистейшими спектральными цветами, крупные, размером с кулак, бриллианты, благородно поблескивали штабели золотых слитков, и вечно чем-то озабоченные красавицы из высшего общества, забыв о делах и проблемах, так и норовили соблазнить героя и тем отвлечь его от спасения мира. Лев Валерьянович еще не смеялся, но был к этому очень близок; его заставляла сдерживаться только ноющая боль в пояснице, из-за которой он боялся шелохнуться, потому что с прострелом не шутят. И тут раздался звонок в дверь. Лев Валерьянович опустил книгу и с неудовольствием покосился в сторону прихожей. Была надежда, что это опять кто-то ошибся квартирой – случалось такое, и не раз, – но в дверь продолжали названивать, и Григорович задумался, кого это могли принести черти. После минутного размышления он пришел к выводу, что это может быть кто угодно – от почтальонши с какой-нибудь дурацкой телеграммой до соседа снизу с какой-нибудь не менее дурацкой претензией. Судя по настойчивости, с которой визитер терзал многострадальную кнопку звонка, это таки был сосед – опять, наверное, будет жаловаться на протекающую трубу в сортире или собирать подписи под очередной коллективной петицией. Поначалу Лев Валерьянович решил притвориться, что его нет дома, тем более что его поясница решительно не хотела покидать кресло. Однако звонок все дребезжал, и под этот скребущий по нервам аккомпанемент богатое воображение Льва Валерьяновича начало рисовать ему все более мрачные картины постигшего соседа снизу стихийного бедствия и последствий, которые могло возыметь продолжительное бездействие. Пенсионер окончательно взволновался, усовестился, с кряхтением выбрался из кресла и, согнувшись без малого пополам, похромал открывать. За дверью стоял совершенно незнакомый мужчина лет сорока пяти, сухопарый, подтянутый и одетый со сдержанной роскошью человека, знающего толк в тряпках и могущего позволить себе не обращать внимания на ценники. – Здравствуйте, – не делая попытки войти в квартиру, произнес незнакомец. – Что же это вы даже не спрашиваете, кто там? – Можно подумать, мне станет легче, если вы ударите меня по лысине не просто так, а после того, как что-нибудь соврете, – сварливо ответил Лев Валерьянович. – Только предупреждаю, брать у меня нечего. Впрочем, – добавил он, еще раз окинув взглядом фигуру гостя, – на грабителя вы не похожи. Слишком хорошо одеты. Исходя из заданного вами глупого вопроса, я бы решил, что вы из милиции, но милиционеры тоже так не одеваются... Может, вы ошиблись дверью? Гость улыбнулся. – Вряд ли. Я бы, конечно, спросил, не вы ли Лев Валерьянович Григорович, но и так вижу, что это вы. Я о вас много слышал – и о вашей проницательности, и о ваших непревзойденных профессиональных качествах. Рад видеть вас в добром здравии. – Этот поц еще и издевается! – возмутился Лев Валерьянович. – Вам бы такое здравие, молодой человек, так вы бы десять раз подумали, прежде чем приходить сюда! Вы кто такой, позвольте узнать? – Мне бы не хотелось показаться невежливым, – ответил гость, – но и обсуждать мое дело, стоя на лестничной площадке, тоже, знаете ли, как-то... Вы же умный человек, должны понимать. – Ба! – закричал Лев Валерьянович. – Я все понял! Вы этот, как его... дистрибьютор! Что вы продаете: косметику, посуду, стиральный порошок? Так вы зря стараетесь, у меня все есть, кроме лишних денег и лишнего времени. Будьте здоровы, юноша! Советую вам попытать счастья этажом ниже. Он попытался захлопнуть дверь, отлично понимая при этом, что ведет себя как старый вздорный еврей, каковым, впрочем, и являлся на самом деле. Однако гость, чтоб он был здоров, не пошел на поводу у стариковского раздражения, попросту удержав готовую захлопнуться дверь носком своего дорогого кожаного ботинка. – Прошу прощения, – вежливо, но твердо сказал он, – но я действительно явился по делу, и у меня мало времени. – Если у вас такое важное дело, что вы готовы ворваться ко мне в квартиру силой, – заявил Лев Валерьянович, выразительно глядя вниз, на все еще упиравшийся в дверь ботинок, – то вместе с моим именем и адресом вы могли бы узнать и номер телефона. Позвонили бы и узнали заранее, хочу я иметь с вами какие-то дела или, может быть, не хочу. А я таки не хочу, чтоб вы знали. – Мне нужно произвести графологическую экспертизу, – сказал гость, пропустив мимо ушей язвительную тираду Льва Валерьяновича, – и я очень вас прошу: не откажите. – Я давно отошел от дел, – ответил Григорович. – В этом городе достаточно экспертов, обратитесь к ним. – Лев Валерьянович, – терпеливо произнес гость, – клянусь, это вас заинтересует. Кроме того, как только вы посмотрите на имеющийся в моем распоряжении документ, вы сразу поймете... поймете все. И то, почему я не позвонил заранее, и почему не спешу представляться, и, главное, почему пришел к вам, а не на Петровку. Кроме того, я готов хорошо заплатить. Очень хорошо, поверьте. Но главное – профессиональный интерес. Уверяю вас, с таким делом вам не приходилось сталкиваться никогда. – Фу-ты, ну-ты, – проворчал Лев Валерьянович, не желая признаваться даже самому себе, что испытывает жгучее, совсем не стариковское любопытство. Кроме того, как только он услышал об экспертизе, в нем моментально родилось и начало крепнуть желание еще разочек напоследок тряхнуть стариной, испытать себя в деле, которому посвятил всю свою сознательную жизнь. Словом, теперь он не отпустил бы гостя ни за какие коврижки, но гостю об этом знать было вовсе не обязательно. – Ай-яй-яй, – продолжал он насмешливо, – какие речи! Откуда вы знаете, с чем сталкивался и с чем не сталкивался Лев Григорович? Будь вы приличным человеком, а не нахальным гоем – любителем вторгаться в чужие жилища, я таки мог бы многое вам порассказать. Впрочем, заходите, я не хочу, чтоб вы мне сломали дверь... В прихожей гость сделал попытку разуться, но Лев Валерьянович возмущенно замахал на него руками – он всю жизнь ненавидел эту плебейскую привычку, тем более что погода стояла сухая, и никакой особенной грязи на подошвах незнакомца быть не могло. Проводив визитера в большую комнату, Григорович предложил ему сесть и по возможности коротко изложить суть дела. – Что там у вас, – спросил он, – поддельные долговые расписки или любовные письма жены к вашему начальнику? – Нечто гораздо более занимательное, – спокойно ответил гость. – Некий, я бы сказал, исторический документ. Он щелкнул замочками плоского кожаного кейса и извлек оттуда тонкую пластиковую папку красного цвета. Лев Валерьянович тем временем выдвинул ящик стола и извлек оттуда мягкий замшевый футляр, в котором хранилось его главное сокровище – старая шестикратная лупа с удобной деревянной ручкой, за долгие годы потемневшей и отполированной прикосновениями его ладони. Гость открыл папку и выложил на скатерть перед Григоровичем два листка бумаги. Один листок был пожелтевшим от старости, но в остальном прекрасно сохранившимся, без каких бы то ни было потертостей и посторонних пятен. Другой глянцево поблескивал в падавшем из окна солнечном свете – очевидно, это была фотокопия, образец, с которым следовало сравнить то, что гость назвал историческим документом. Лев Валерьянович бросил на фотокопию рассеянный взгляд и взял в руки документ. – Дорогой юный пионер! – прочел он вслух и изумленно воззрился на гостя. – Это письмо, – спокойно произнес тот. – Точнее, ответ на письмо. Содержание не имеет значения. Взгляните на подпись. – А что подпись? – из чистого упрямства проворчал Лев Валерьянович, переворачивая тем не менее листок. – Что такого в этой подписи, чтобы я на нее... Он осекся, увидев внизу листа размашистую подпись. Если она была подлинной, то документ, который сейчас сжимал дрожащей рукой Лев Валерьянович Григорович, и впрямь являлся историческим. А подпись была такая: "В. Ульянов (Ленин)". Хотя Льву Валерьяновичу и впрямь никогда в жизни не доводилось держать в руках документов, подписанных вождем мирового пролетариата, ничего особенного он в этом происшествии поначалу не усмотрел. Мало ли в чьем семейном архиве могло храниться письмо! Адресовано оно какому-то юному пионеру, а нынешний владелец его, надо полагать, приходится тому пионеру прямым потомком. Хотя, конечно, нельзя было исключать возможности того, что письмо досталось юному нахалу каким-то иным способом – быть может, даже и противозаконным. Приглядевшись, Лев Валерьянович заметил, что ниже подписи была проставлена также и дата – десятое апреля. Разобрать год оказалось невозможно: в этом месте на бумаге имелась почти сквозная подпалина, как будто кто-то уронил сюда уголек с сигареты. Лев Григорович был стреляный воробей, и это обстоятельство сразу его насторожило – не подпалина как таковая, разумеется, а то место, где она располагалась. Надо же было так ловко уронить пепел с сигареты, чтобы прожечь не поля и даже не текст, а именно дату, причем только год! Это делало практически невозможной датировку документа и, разумеется, не могло не насторожить эксперта. – Раритет на любителя, – объявил он, осторожно откладывая письмо в сторонку. – Музеи дадут вам гроши, если вообще что-нибудь дадут, а такого коллекционера, которому интересны письма Ильича, надо еще поискать. Кроме того, вот это пятнышко, – он постучал желтым стариковским ногтем по подпалине, – сильно снижает стоимость документа даже в том случае, если он подлинный. – Меня интересует не рыночная стоимость, – возразил гость, – а именно подлинность. А на дату не обращайте внимания. Поверьте, в данном случае дата не имеет значения. Когда он произносил последнюю фразу, лицо у него было абсолютно непроницаемое – пожалуй, даже чересчур, чтобы Лев Валерьянович ему поверил. Глядя в это спокойное, будто из камня высеченное лицо, Григорович решил для себя: непременно датировать письмо, хотя бы приблизительно, с точностью до десятка лет. В принципе, если сопоставить даты создания пионерской организации и смерти Ленина, получится, что письмо написано... да, точно, в двадцать третьем году! День рождения пионерской организации – девятнадцатое мая двадцать второго года, Ленин умер в январе двадцать четвертого, а письмо датировано десятым апреля. Десятого апреля двадцать второго года в России еще не было пионеров, а десятого апреля двадцать четвертого года уже не было Ленина... Так что, если год вымарали намеренно, человек, который это сделал, старался зря и был полным идиотом, раз не сообразил этого сразу же. Он снова посмотрел на своего гостя, который с рассеянным видом озирался по сторонам, вертя в пальцах незажженную сигарету. Ему, по всей видимости, здорово хотелось закурить, но он не решался сделать это без разрешения хозяина. Если не считать этой глупой, самоубийственной привычки травить себя канцерогенами, идиотом он вовсе не выглядел. – Можете курить, если хотите, – сказал Лев Валерьянович. – Вы правы, дата значения не имеет, и без нее ясно, что письмо написано в двадцать третьем году... Следовательно, в вашем распоряжении находится одно из последних писем Владимира Ильича. Если, повторяю, оно подлинное... Он опять замолчал, осененный новой идеей. Черт подери! Если здесь и присутствовал идиот, то звали его Левой Григоровичем! Где, спрашивается, были его мозги?! Это же надо – двадцать третий год! В двадцать третьем году, чтоб вы знали, уважаемый Лев Валерьянович, старый вы шлимазл, господин Ульянов-Ленин проживал в подмосковных Горках, где медленно, но верно умирал от обширного склероза головного мозга. Когда произвели вскрытие, врачи разводили руками, удивляясь, как он мог жить с таким мозгом. Жить-то он как-то мог, но вот писать... Да не что-нибудь, а письма каким-то сопливым юным пионерам – не пионерии всей страны и даже не отдельной пионерской организации, а некоему юному пионеру персонально! Да я вас умоляю! Лев Валерьянович со всего маху хлопнул себя ладонью по лбу и засмеялся дребезжащим старческим смешком. – Простите, молодой человек, – сказал он гостю, удивленно застывшему с зажигалкой в руке и сигаретой в зубах. – Я просто старый дурак. Да и вы хороши, надо вам сказать. Я даже не стану смотреть на ваше письмо. Очевидно, что это подделка, и притом бездарная. Не знаю, какова она с чисто технической точки зрения, но хронологически... И он кратко, но вполне доходчиво объяснил гостю, почему письмо не может быть подлинным. Гостя, однако, это не смутило. – Все это приходило мне в голову, – сказал он (Лев Валерьянович в этом усомнился, но промолчал). – Однако я не стал бы с такой уверенностью утверждать, что в двадцать третьем году Ленин был не в состоянии написать письмо. Одни источники говорят одно, другие – другое... Вам ли не знать, как писалась история в Стране Советов! Ну, а вдруг? Теперь это, конечно, уже не имеет никакого значения, но все-таки крупица истины – это, согласитесь, именно крупица истины, а не дрянь какая-нибудь. Что вам стоит, в самом деле? Гонорар я вам гарантирую независимо от результата, так почему бы не попытаться? Смотрите, я вам и фотокопию принес... Знаете, чего мне стоило сфотографировать документ, написанный рукой Ленина? – Зря старались, – ответил Лев Валерьянович, отталкивая лист фотографической бумаги, придвинутый гостем. – Что вы мне суете? Вы бы еще ксерокопию принесли! Форма букв, наклон, характерные признаки – это еще не все. А нажим? Как я сравню нажим, имея в качестве образца фотографию?! Словом, молодой человек, если вы хотите, чтобы мое заключение было профессиональным, обоснованным и бесспорным, вам придется на время оставить документ у меня. Гость не размышлял ни минуты. – Разумеется, – сказал он. – Только я вас попрошу, Лев Валерьянович: никому! Я крайне заинтересован в соблюдении конфиденциальности, а вам же, наверное, придется куда-то идти, ехать, с кем-то говорить... То есть, конечно, скрыть, что за документ у вас на руках, вам не удастся, но постарайтесь не посвящать посторонних в детали. Идет? – Не понимаю, к чему такая секретность, – проворчал Григорович. – Но если вы так настаиваете... Кстати, не забудьте потом оплатить транспортные расходы. Как вы правильно подметили, мне придется-таки помотаться с этой бумаженцией по городу, а у меня уже не то здоровье, чтобы толкаться в метро или трястись в троллейбусе. – О чем разговор! – воскликнул гость. – Деньги – не проблема... Мы сделаем даже лучше, – сказал он с таким видом, будто его только что осенила счастливая идея. – Вот вам мобильный телефон... Пользоваться умеете? Ну, это в любом случае несложно. В памяти всего один номер. Позвонив по нему, вы по первому требованию получите в свое полное распоряжение автомобиль с водителем... и вообще все, что пожелаете, вплоть до танцовщиц с шаткими моральными устоями... – Бога побойтесь, – сказал Лев Валерьянович. – В моем-то возрасте... Смерти моей хотите? – Ни в коем случае. Простите, это я так шучу... Словом, с транспортом проблем не будет. Устраивает вас такой вариант? – А вас устроило бы, если бы к вам открыто приставили соглядатая? Гость тяжело вздохнул. – Напрасно вы так... Ну, какой к дьяволу соглядатай? Он будет вас возить – только возить, больше ничего. От машины ни на шаг, если вы сами его об этом не попросите. Поверьте, если бы я хотел за вами проследить, я сделал бы это, не афишируя своих намерений. Вы бы даже не заметили, поверьте. – Я вижу, эта бумажка для вас много значит, – сказал Григорович. – Ничего подобного, – возразил гость, и было видно, что он говорит чистую правду. – По мне, так хоть бы ее и вовсе не было. От нее сплошная головная боль. Я, Лев Валерьянович, как и вы, просто работаю за деньги. Мне поручено проверить подлинность документа, и я обратился к вам, поскольку второго такого специалиста в Москве нет. К тому же ваша порядочность известна не менее широко, чем ваше профессиональное мастерство. Ну, так как, по рукам? – Я согласен, – подумав, сказал Григорович. – Только без рук, юноша! – добавил он поспешно, заметив, что гость вознамерился и впрямь скрепить договоренность рукопожатием. – Артрит, знаете ли... Старость – не радость. Глава 5 – Так-так, – сказал Глеб Сиверов, закуривая третью сигарету подряд. – Ну, и что, собственно, из всего этого следует? Подумаешь, двадцать третий год! В двадцать третьем Ленин еще был жив, так что ваша история ничего не доказывает. – А это еще не вся история, – сказал Федор Филиппович. – Далеко не вся! А тебя, я вижу, зацепило? – Ничего подобного, – нахально соврал Слепой. – Просто, когда начальство держит речь, подчиненный обязан проявлять интерес. Или хотя бы видимость интереса... В открытую форточку ворвался уличный шум – пьяное чириканье воробьев, шарканье дворницкой метлы, стук мяча, вопли и визг радующейся теплу детворы, обрывки музыки, фырчанье медленно прокатившегося по двору автомобиля. – Так что там было дальше с этим Григоровичем? – спросил Глеб. – С чего это он вдруг побежал жаловаться на такого хорошего клиента, да еще не куда-нибудь, а в ФСБ? – Он побежал не в ФСБ, – поправил Потапчук, – а ко мне, своему хорошему знакомому и партнеру по шахматам. И не жаловаться, а... Даже не знаю, как это назвать. Понимаешь, старик был в настоящем шоке. По-моему, он решил, что окончательно выжил из ума и начал видеть сны наяву. – Интригуете, Федор Филиппович, – заметил Глеб, заряжая кофеварку новой порцией кофе. – Ходите вокруг да около, атмосферу нагнетаете. Только я все равно не понимаю, какое нам с вами до этого дело. – Не понимаешь? – многозначительно переспросил генерал. Глебу очень не понравился этот тон. Он означал, что вся эта странная история имеет под собой какую-то реальную подоплеку и что это не просто байка, рассказанная, чтобы убить время, а подробный инструктаж, за которым последует четко сформулированное задание. Слепой был не против работы как таковой, но ему очень не хотелось опять связываться с коммунистами – этими профессиональными и очень опытными игроками на самых низменных чувствах толпы. – Не понимаю, – упрямо повторил он. Его взгляд скользнул по лежавшей на диване газете, и ему захотелось суеверно поплевать через левое плечо. – Не понимаю, откуда эта новая вспышка интереса к Ленину. Вот уж действительно, обессмертил себя человек! Да и то сказать, Герострат один-единственный храм спалил, а его до сих пор помнят, а тут не храм, тут целую страну угробили, да как основательно! – Вот и мне этот интерес кажется каким-то нездоровым, – поддакнул Федор Филиппович. – Вот именно – нездоровым! – подхватил Глеб. – Сколько шума вокруг этой несчастной мумии! Тутанхамона видел я в гробу, как редкостную птицу марабу... По мне, так его давно пора похоронить, а то торчит посреди Красной площади, как... Теперь еще письма какие-то... Кому это может быть интересно? Какая к дьяволу разница, переписывался он в двадцать третьем году с каким-то юным пионером или не переписывался? – Разница, похоже, есть, – заметил Федор Филиппович, – и притом весьма существенная. Настолько существенная, что моего бесценного Льва Валерьяновича чуть было Кондратий не обнял, когда он сообразил, с чем имеет дело. – И что же он такое сообразил? – устало спросил Глеб, пытаясь понять, что послужило причиной внезапно овладевшего им раздражения. Политика – грязное дело, и все политиканы, если приглядеться, на одно лицо, хоть и прикрываются разными лозунгами. Цель у них все равно одна – дорваться до власти и как можно дольше не выпускать ее из рук. А общественное благо интересует их лишь постольку, поскольку это необходимо, чтобы удерживаться наверху... – Григорович – мужчина основательный, – как ни в чем не бывало продолжил свой рассказ Федор Филиппович. – По некоторым причинам чисто личного характера к коммунистам и всему, что с ними связано, он относится, мягко говоря, без особенного пиетета, однако при Советах он прожил почти всю свою сознательную жизнь и привык к тому, что Ленин – это серьезно. Это тебе не Тутанхамон какой-нибудь, а вождь мирового пролетариата, за него очень даже запросто могут бубну выбить. Поэтому торопиться с выводами он не стал, а аккуратненько положил письмо в папочку, надел выходной костюмчик со всеми регалиями и отправился возобновлять некоторые старые связи. А связям Григоровича, скажу я тебе по секрету, может позавидовать любой, особенно если говорить о связях в архивах, библиотеках и иных местах, где хранятся разного рода документы. А если еще учесть эту его манеру сначала забалтывать людей до полусмерти и только потом, когда человек уже не чает от него избавиться, излагать суть своего дела, то стоит ли удивляться, что за каких-нибудь полдня он получил прямой доступ к подлинникам рукописей интересующего его деятеля? Он, конечно, не сказал мне, к каким именно рукописям и где, – не хотел подводить людей, сам понимаешь, – но это в данном случае неважно. Он объяснил, что в частном порядке проводит экспертизу, пытаясь установить подлинность принадлежащего клиенту личного письма известного человека, и это объяснение всех удовлетворило, тем более что в нем не было ни слова неправды. В общем, ему выдали рукопись, предоставили в его распоряжение стол, стул и настольную лампу и оставили старика в покое. Григорович вооружился своей знаменитой лупой и приступил к работе. Он довольно быстро пришел к выводу, что письмо, врученное ему гостем – который, кстати, так и не представился, пожелав сохранить инкогнито, – действительно написано рукой Ленина. Правда, почерк, по его словам, претерпел некоторые изменения, вызванные скорее всего болезнью. Правда, рассказывая мне эту историю, он тут же оговорился, что ссылается на болезнь просто... Ну, просто потому, что дата смерти Ленина известна всем и каждому. Если бы не это обстоятельство, он мог бы поклясться, что обнаруженные им изменения в почерке – возрастные. То есть что письмо юному пионеру написано человеком в возрасте от семидесяти пяти до девяноста лет... – Так ведь это заведомо исключено, – сказал Глеб. – И вообще, я как-то не представляю себе, каким образом этот ваш Григорович может отличить возрастные изменения от изменений, вызванных болезнью, да еще такой, как обширный склероз головного мозга. Лично я не понимаю. Симптомы-то одни и те же – слабость, нарушение моторных функций... Дрожь в руках, в конце-то концов! Как он может определить, отчего у человека рука дрожала – от старости, от высокой температуры или просто с перепою? – Во-первых, Григорович все может, – возразил Федор Филиппович. – У него, брат, такой опыт, что ему чаще всего достаточно беглого ознакомления с образцами почерка, чтобы с ходу, навскидку сказать, где подлинный документ, а где подделка. Мне иногда кажется, что он и лупу-то свою берет только для того, чтобы не выглядеть в глазах клиента шарлатаном. Словом, этого старого воробья на мякине не проведешь, и, если он в чем-то сомневается, значит, причины для сомнений действительно есть. Но это во-первых. А во-вторых, Глеб Петрович, с тобой ведь никто и не спорит. Григорович привел мне те же самые резоны: дескать, раз до семидесяти пяти Ленин все равно не дожил, то и говорить не о чем – изменения почерка объясняются болезнью, и точка. – Так в чем же все-таки дело? Или в письме к юному пионеру содержится призыв к созданию подпольной антисоветской организации? – Ничего особенного в этом письме не содержится, – вздохнул Федор Филиппович. – Все намного хуже. Я ведь, кажется, уже упоминал, что Григорович сразу обратил внимание на практически идеальную сохранность письма – никаких потертостей, надрывов, никаких признаков ветхости. По его словам, на письме не было даже сгибов! – А вот это действительно странно, – задумчиво сказал Глеб. – Откуда оно в таком случае взялось? Если сгибы отсутствуют, значит, письмо не было отправлено по почте и юный пионер его в глаза не видел. По идее, из всего, что писалось в Горках, не должна была пропасть ни одна бумажка. Так где же оно пролежало столько лет, это чертово письмо? – Вот и Григорович задался тем же вопросом, – сказал Федор Филиппович. – Он решил, что в этом деле как-то уж очень много странностей и неувязок. А Григорович – это такой человек, который подобных вещей не признает. Он считает, что, если где-то концы с концами не сходятся, это означает одно из двух: либо кто-то слишком мало знает, либо кто-то слишком много врет. Принимая во внимание обстоятельства, он решил, что его клиент сказал, мягко говоря, далеко не всю правду. А поскольку расколоть его у старика не было никакой возможности, он пошел другим путем, то есть попытался как можно больше вытянуть из самого письма. Содержание документа ничего ему не дало – это, по его словам, было типичное письмо крупного политикана, решившего для поддержания популярности разочек напрямую пообщаться с народом. Ну, ты должен это представлять: учиться, учиться и еще раз учиться, и так далее, и тому подобное... Видно, ему было приятно почувствовать себя нужным и дееспособным, а те, кто был приставлен к нему в Горках, этому не препятствовали – дескать, пускай старик перед смертью потешится... Возможно, это даже был такой своеобразный метод терапии, не знаю. Важно то, что, изучив письмо вдоль и поперек, Григорович не обнаружил в нем ничего нового или полезного. Тогда старик пошел на рискованный шаг: взял острый ножичек, приложил к краю письма линейку и аккуратнейшим образом отрезал от полей полоску бумаги шириной миллиметра в полтора. Получилось совсем незаметно, что ему и требовалось. Он спрятал письмо в ящик своего письменного стола, засунул туда же мобильник, врученный ему клиентом, и отправился к знакомому криминалисту. Машину он, понятное дело, вызывать не стал, а разорился на такси и всю дорогу вертелся на сиденье, проверяя, нет ли за ним "хвоста". Ничего подозрительного мой Лев Валерьянович не заметил, из чего вовсе не следует, что "хвоста" на самом деле не было, – оперативник из старика, как из меня оперный тенор... Глеб вздохнул. Ему стало окончательно ясно, что разговор этот затеян неспроста, что никакими шутками и розыгрышами тут не пахнет и что дело ему предстоит до невозможности неприятное, связанное с какими-то старыми, давно протухшими, зловонными секретами родной Советской власти, готовыми выплыть наружу и в очередной раз отравить воздух смертельно ядовитыми миазмами. Где-то, до поры надежно упрятанный от людских глаз, долгие годы зрел огромный нарыв, и теперь он, кажется, наконец-то созрел и готовился лопнуть, а при этом выплеснуть наружу накопленную за десятилетия смрадную отраву. Разумеется, это было только предчувствие, но от него до полной уверенности оставался всего один, причем очень небольшой, шаг. – Одним словом, – продолжал Федор Филиппович, который, хоть и заметил невольный вздох Сиверова, явно предпочел не обращать на него внимания, – старик по знакомству отдал добытый лоскуток бумаги на экспертизу, слезно попросив выжать из него все, что можно: условия хранения, наличие или отсутствие консервирующих веществ и, в первую очередь, конечно же, возраст. Он признался мне, что в ту минуту понятия не имел, что именно ищет, но что-то ему подсказывало, что без такой экспертизы не обойтись. Понятно, что отказать Григоровичу в такой пустячной просьбе никому и в голову не пришло, и экспертизу ему произвели в два счета и притом со всей возможной тщательностью. Никаких консервантов на бумаге, естественно, не обнаружили, а что касается возраста... Он сделал эффектную паузу, но Глеб не стал заполнять ее нетерпеливыми вопросами. Он уже понял, что вот сейчас, сию минуту, Федор Филиппович поднесет ему ту самую поганку, ради которой был затеян весь разговор, и не испытывал по этому поводу ни малейшего энтузиазма. А если уж быть до конца честным, говоря о его ощущениях, то более всего на свете Глебу Сиверову в данный момент хотелось попросту проснуться. Потому что вся эта бодяга с графологическими и прочими экспертизами, с таинственными незнакомцами и интригующими намеками, будучи сопоставленной с принесенной Федором Филипповичем газетной сплетней, в сумме давала картинку, которая может привидеться разве что в бреду. – Что касается возраста, – повторил Потапчук немного недовольным тоном, – то его удалось установить лишь очень приблизительно. Согласно заключению экспертов, за точность которого они ручаются своими добрыми именами, представленная Григоровичем полоска бумаги была произведена советской целлюлозно-бумажной промышленностью не позднее пятьдесят шестого года... – Вот так точность, – не удержавшись, пробормотал Глеб. – И не раньше сорок девятого, – закончил Федор Филиппович. – Аут, – сказал Сиверов после продолжительной паузы. – Я убит, уничтожен, развеян по ветру... Не понимаю, как этот ваш Григорович пережил такое известие. В его-то возрасте! Как же он ухитрился перепутать бумагу? – Шутками ты от меня не отделаешься, – устало сказал Потапчук. – Ты ведь прекрасно понимаешь, что, если бы существовала хоть малейшая возможность какой-то путаницы или ошибки, этого разговора у нас с тобой просто не было бы. Но ситуация действительно именно такова, как я ее тебе описал: существует письмо, написанное, вне всякого сомнения, рукой Ленина – правда, не то очень больного, не то очень старого, – на отлично сохранившейся бумаге, произведенной где-то между сорок девятым и пятьдесят шестым годом. То есть в тот период, когда Ильич уже давным-давно лежал в мавзолее и заведомо не мог ничего написать. Надо еще принять во внимание и это. И, взяв с дивана газету, он потряс ею перед Глебом. Тот с кислой миной посмотрел на газету и отвернулся. – Знали бы вы, до чего мне не хочется принимать это во внимание, – сказал он. – Мне тоже намного удобнее думать, что Григорович где-то дал маху, а то и вовсе впал в маразм и рассказал мне обыкновенную байку, – признался Потапчук. – Кстати, в конечном итоге именно это может оказаться правдой. Но может ведь и не оказаться! Ты ведь знаешь, какая это сложная штука – наша новейшая история... – Сложносочиненная, – поправил Сиверов. – И если сейчас какой-нибудь кретин полезет ее уточнять... Ну, словом, кому это надо? – Народу не нужны нездоровые сенсации, – грустно процитировал Слепой. – Народу нужны здоровые сенсации... Но я все-таки не понял, в чем конкретно будет заключаться мое задание. – Конкретно? – Потапчук пожал плечами. – Ты, ей-богу, как маленький. Все тебе объясни, разложи по полочкам... Конкретно, Глеб Петрович, ты должен установить, насколько все это соответствует действительности, узнать, откуда дует ветер, и... э... – Заткнуть поддувало, – подсказал Сиверов. – Грубо, – вздохнул Потапчук, – но зато по существу. Именно заткнуть. Каким способом – будет видно. Сначала надо разобраться, что это такое – обыкновенное недоразумение, ошибка, провокация или исторический факт. Выяснишь, доложишь, а потом вместе подумаем, как быть. – Подумаем, – кивнул Глеб. – Мы с вами, Федор Филиппович, уже столько лет вместе думаем!.. – И что? – И ничего оригинального так и не придумали. Всегда одно и то же: пиф-паф, ой-ой-ой... Потапчук поморщился: он не любил, когда Сиверов начинал морализировать, – так, во всяком случае, это называл сам генерал. – Когда придумаешь другой надежный способ сделать опасного человека безопасным, не забудь сообщить мне, – сухо сказал он. – Непременно, – все так же грустно пообещал Глеб. – Я подам вам докладную записку... на обороте чертежа вечного двигателя. И благодарное человечество нас с вами не забудет... – Действуй, Глеб Петрович, – сказал Потапчук, тяжело, по-стариковски вставая с дивана. – Только аккуратно, без художественной самодеятельности. И береги себя. – Что? – удивился Глеб. – Что слышал. Чует мое сердце, что вокруг этого дела вот-вот заварится такая каша... Хорошо бы нам с тобой успеть все это предотвратить, но боюсь, мы сильно опоздали: секрет, о котором пронюхали газетчики, это уже не секрет. Когда Федор Филиппович ушел, Глеб вернулся в комнату, закурил и долго в глубокой задумчивости смотрел на газету, что так и осталась лежать на диване. С того места, где он стоял, ему был хорошо виден заголовок, обведенный красным маркером: "КТО ЛЕЖИТ В МАВЗОЛЕЕ?" Сиверов шагнул к дивану, намереваясь еще раз перечитать заметку, но в последний момент передумал, раздраженно смял газету и зашвырнул бумажный ком в самый дальний угол комнаты. * * * Черный, любовно отполированный до зеркального антрацитового блеска "Лексус", мигая оранжевым огоньком указателя поворота, медленно вкатился в сводчатую арку, миновал ее, спугнув по дороге тощего облезлого кота, прошуршал шинами по иссеченному трещинами, рыжеватому от старости асфальту двора и плавно остановился в тени старых лип, пока еще прозрачной и невесомой, но вскорости обещавшей сделаться густой, плотной и прохладной. Водитель выключил двигатель и плавно затянул ручной тормоз. В машине наступила тишина. Не торопясь выходить, Клыков оглядел тихий тенистый двор, закурил и, вынув из кармана пиджака мобильный телефон, с сомнением взвесил его на ладони, как будто прикидывая, нельзя ли этой штуковиной проломить кому-нибудь череп. Разумеется, ничего подобного делать он не стал, а просто набрал номер и стал ждать ответа. Дождался он, увы, только бравурной музыки, на фоне которой до отвращения жизнерадостный женский голос сообщил ему, что абонент отключен либо находится вне зоны действия сети. – Старый черт, – проворчал Клыков, убирая телефон. – Одно из двух: он его либо разбил, либо просто забыл подзарядить. – Точно, забыл, – сказал водитель. – Особенно если до сих пор с мобилой дела не имел. – Тоже мне, премудрость, – проворчал Клыков. Он снова достал телефон и, припомнив, набрал домашний номер Льва Валерьяновича Григоровича. В трубке один за другим потянулись длинные гудки. От нечего делать Клыков стал их считать и, насчитав десять, прервал соединение. – Ну, куда его черти уволокли? В магазин, что ли, потащился, за кефиром? – За стрихнином, – предположил водитель. – Не поверите, я такого ядовитого сморчка в жизни своей не видал. Все ему не так, все не слава богу, все у него шлимазлы, пальцем деланные... Так что жрет он, я думаю, крысиный яд, а запивает серной кислотой. Хотя, вообще-то, сейчас он дома. – А ты откуда знаешь? – удивился Клыков. – А вон, – сказал водитель и кивнул подбородком в сторону стоявшего поодаль белого "Москвича", в меру потрепанного, в меру ржавого, с покрытыми старой, еще мартовской, наверное, грязью бортами. – Он за нами весь вчерашний день таскался: куда мы, туда и он. – Так-так-так, – многозначительно протянул Клыков, глядя на "Москвич" недобро прищуренными глазами. – Вот, значит, как? Ну ладно, так тому и быть. Ты мне скажи, на чем ты старика возил? – Как договаривались, Николай Егорович, на тещиных "Жигулях". Она было начала рот разевать, так я ей сто баксов сунул, она и увяла. – А ты уверен, что эти умники тебя до самого нашего офиса не пропасли? – Уверен, Николай Егорович. Я сто раз проверял, все чисто было. Они за стариком следят – от подъезда и до подъезда. Потому я и говорю, что он дома. – А трубку почему не берет? – Может, заснул, – сказал водитель. – А может, и помер. Дело-то стариковское! – Типун тебе на язык, – сказал Клыков, подавив желание суеверно поплевать через плечо и, может быть, даже перекреститься. В предположении водителя содержалась изрядная доля того, что незабвенный Васисуалий Лоханкин именовал сермяжной правдой: Григорович действительно был чертовски стар, и эта история с письмом юному пионеру, похоже, не прибавила ему здоровья. Вчера при встрече с Клыковым он выглядел как-то странно, да и вел себя тоже не совсем нормально: вздрагивал, бледнел, прятал глаза, говорил уклончиво и туманно... Неужели старику при помощи каких-нибудь своих высокоученых примочек удалось-таки установить точную дату написания письма, прочесть старательно выжженный кончиком сигареты год – одна тысяча девятьсот пятьдесят четвертый? Клыков с досадой подумал, что был прав, предлагая прожечь бумагу насквозь, чтобы уничтожить дату наверняка. Он слабо разбирался в хитростях, применяемых криминалистами, зато был уверен, что в сквозной дыре они точно не разглядят ничего полезного: дыра – она и есть дыра, хоть гляди в нее, хоть палец суй. Но батоно Гогия уперся как ишак и не позволил бесповоротно портить то, что он именовал "важным историческим документом". Черт возьми, да у него этих документов полный бункер! Старик – не Григорович, а тот, что был заперт в подземелье, – похоже, только писаниной и развлекался. Четыре огромные картонные коробки из-под оргтехники, без малого центнер густо исписанной, исчерканной бумаги – таково было рукописное наследие, найденное ими в бетонном подземелье. А Гургенидзе раскричался, как на базаре, из-за одного несчастного письма. А вот если старик графолог сумел разглядеть, каким годом датировано это письмо, сделал из увиденного правильные выводы и помер от обширного инфаркта – тогда как? Где теперь искать письмо и кто даст авторитетное заключение – Ленин его писал или просто какой-то маньяк, возомнивший себя вождем мирового пролетариата? Лыко-мочало, начинай сначала – так, что ли? Клыков вздохнул и раздавил в пепельнице длинный окурок. – Тещины "Жигули" – это ты хорошо придумал, – похвалил он водителя. – Напомни мне потом, чтобы я тебе сто баксов вернул. Еще сто получишь в качестве премии за находчивость. Ну, смотри в оба, я пошел. Если что – звони мне на мобильный. И не спускай глаз с этих клоунов в "Москвиче". Если сунутся следом за мной в подъезд, предупреди меня и сразу же за ними. Возьмем их в клещи – я сверху, ты снизу. Но стрелять только в самом крайнем случае. А лучше вообще не стрелять. Чует мое сердце, что они на Лубянке зарплату получают. – Скорей всего, – с авторитетным видом подтвердил водитель. – Кому еще это может быть интересно? Клыков покосился на него с огромным неудовольствием. Круг посвященных разрастался как снежный ком, несмотря на все его усилия. По слухам, какая-то желтая газетенка уже успела тиснуть заметку, в которой пусть в искаженном до неузнаваемости виде, но все-таки было написано о их находке. На заметку, понятно, никто не обратил внимания, но вот этот "Москвич" у подъезда Григоровича... Неужели старик настучал кому-то из своих старых знакомых? "А, плевать, – подумал Клыков. – Если они с Лубянки, то что они могут мне предъявить? Ну, письмо... Да я его нашел в своем семейном архиве! Это что, запрещено законом – хранить старые письма?" Конечно, все было далеко не так просто, и Клыков хорошо это понимал. Но и чрезмерно усложнять и без того запутанную ситуацию, выдумывая себе несуществующие опасности, он не собирался. Воображение – штука хорошая, но его надо держать под контролем, иначе в один прекрасный день оно тебя проглотит и косточки не выплюнет... Он выбрался из машины и неторопливо миновал "Москвич" наружного наблюдения. Смотрел он при этом в сторону, чтобы на фотографии, если таковая будет сделана, оказался запечатленным его аккуратно подстриженный затылок, но успел-таки заметить, что в машине сидит один человек и что человек этот проводил его глазами до самого подъезда. В подъезде знакомо пахло сырыми цементными полами и кошками. Полы были сырыми потому, что их регулярно мыли, а кошками воняло потому, что они гадили быстрее, чем за ними убирали. Наверное, кто-то из жильцов подъезда, почти сплошь пенсионеров, подкармливал кошек, и кошки платили за доброту, как умели... На площадке между первым и вторым этажом Клыков задержался и, прижавшись к стене, осторожно выглянул во двор через пыльное окно. Человек в белом "Москвиче" неподвижно сидел на месте и, кажется, даже не смотрел в сторону подъезда. В это время откуда-то сверху послышались неторопливые шаркающие шаги, сопровождавшиеся негромким постукиванием. Кто-то спускался по лестнице, то и дело задевая тросточкой металлические прутья перил. Клыков отпрянул от окна и начал деловито подниматься навстречу, похлопывая раскрытой ладонью по гладкому прохладному поручню. На площадке третьего этажа он разминулся с каким-то стариком, по виду – закоренелым бомжем. Старик был неопрятен, небрит, лыс и лохмат одновременно, да вдобавок ко всему еще и горбат – не так чтобы очень, но довольно заметно. Сутулые костистые плечи до сих пор впечатляли шириной, мосластые ручищи свисали ниже колен, как у крупной человекообразной обезьяны. От этого индивидуума со страшной силой разило винным перегаром и еще какой-то кислятиной – скорее всего просто застарелой грязью. Сто лет не мытая коричневая ладонь с корявыми, обведенными траурной каймой ногтями сжимала рукоятку трости с резиновым набалдашником; в другой руке старик держал веревочную авоську с пустыми бутылками. "Квазимодо на пенсии", – подумал Клыков, окинув старика быстрым, обманчиво рассеянным, а на самом деле очень внимательным, профессионально цепким взглядом. "Квазимодо", бренча бутылками, постукивая палочкой и шаркая подошвами, прошел мимо, даже не взглянув на Клыкова. Он был обут в огромные растоптанные кроссовки – размера сорок шестого, если не сорок седьмого. Клыков поднялся на четвертый этаж и позвонил в дверь квартиры Льва Валерьяновича. Подождав немного, позвонил снова, но ответом ему по-прежнему была мертвая тишина. Он припомнил белый "Москвич" у подъезда и удивленно приподнял брови: либо его водитель ошибся и "Москвич" не имел к Григоровичу никакого отношения, либо старик оказался намного хитрее и проворнее, чем можно было ожидать от человека столь преклонных лет. Поймав себя на этой мысли, Клыков недоуменно пожал плечами: с того момента, как нанятые архитектором Телятниковым работяги откопали на дачном участке Георгия Луарсабовича Гургенидзе этот чертов бункер, ему повсюду мерещились какие-то шпионские страсти. Ну, с какого перепугу, спрашивается, старый графолог станет хитрить, ловчить, покидать собственную квартиру через окно (это на четвертом-то этаже!) и вообще вести себя как престарелый Джеймс Бонд? От него всего-то и требовалось, что проверить подлинность одной несчастной бумажки! Но успокоить себя этими рассуждениями Клыкову не удалось. Он-то отлично понимал, что "несчастная бумажка", подсунутая им Григоровичу для экспертизы, таит в себе опасность не меньшую, а может быть, и большую, чем тактический ядерный заряд, спрятанный в подвале аэропорта. Ему трудно было представить себе последствия обнародования этого документа и обстоятельств, с ним связанных; честно говоря, обстоятельства эти до сих пор не укладывались у него в голове, и бывший подполковник армейской разведки Клыков старался о них попросту не думать. Он выполнял свою работу – выполнял, как всегда, добросовестно и с учетом возможной опасности. Но вдумываться, пытаться осмыслить природу этой опасности и определить ее источник он себе просто-напросто запретил, чтобы сохранить трезвость рассудка. Он всегда знал, что тот, кто стоит у кормила власти, волен не только управлять настоящим и закладывать основы будущего, но и перекраивать прошлое по своему усмотрению. Он знал, что его поколение и многие поколения до него выросли на грандиозном, всеобщем, всеобъемлющем обмане, были вскормлены ложью, которую впитали с молоком матери. Все это он уже давно осмыслил, пережил и переплавил в свое теперешнее мировоззрение, однако то, что они с Гургенидзе обнаружили в старом бункере, было уже чересчур. Ему было искренне жаль Григоровича, если старику и впрямь удалось каким-то образом точно датировать письмо. Себя ему тоже было жаль, потому что с таким угощением не мог справиться даже его луженый солдатский желудок. Он еще раз позвонил в дверь, а потом, поддавшись раздражению, ударил кулаком в хлипкую филенку. Он даже не удивился, когда дверь легко распахнулась от удара, потому что подсознательно все время ждал чего-то именно в этом роде. – А, чтоб тебя! – сказал он вслух, отработанным движением выхватывая из спрятанной под пиджаком кобуры тупоносый английский револьвер 38-го калибра. Клыков не боялся, что его услышат: после трезвона, который он только что устроил, таиться было попросту смешно. Да и сама мысль о том, что ему надо таиться, прятаться от кого-то, выглядела довольно странной. Он пришел по делу к пожилому человеку, своему недавнему знакомому, и наткнулся на открытую дверь, за которой никто не подает признаков жизни. Старику могло стать плохо, он, в конце концов, действительно мог умереть, но ничего необычного в этом нет – все рано или поздно умирают, особенно старики. Так в чем дело? Что не так? Он посмотрел на револьвер в своей руке. Сделалось немного неловко, но он не стал убирать оружие: несмотря на очевидную нелепость собственного поведения, он продолжал чувствовать, что револьвер может ему пригодиться. – Лев Валерьянович! – окликнул Клыков, стоя на пороге квартиры с револьвером в руке. – Лев Валерьянович, вы дома? Он еще немного постоял, прислушиваясь, но не услышал ничего, кроме уличного шума. Тогда Клыков вошел в прихожую и аккуратно, без стука, прикрыл за собой дверь. В прихожей все было как обычно. Здесь царил порядок – вернее, то, что одинокий старик по привычке считал порядком. Все было точно так же, как во время последнего визита Клыкова, даже стоптанные, старательно вычищенные полуботинки Льва Валерьяновича стояли на своем обычном месте под вешалкой, распространяя несильный, но явственный запах сапожного крема. Сделав всего один осторожный шаг вперед и слегка вытянув шею, Клыков смог заглянуть на кухню. Старенькая, вытертая клеенка на обеденном столе, в сушилке над мойкой немногочисленные тарелки и чашки – разрозненные остатки сервизов. Здесь тоже был полный порядок; пол, пожалуй, не мешало бы подмести, но поставить это в укор хозяину у Клыкова не повернулся бы язык: подполковник очень сомневался, что, дожив до глубокой старости и оставшись один в квартире, он стал бы обременять себя ежедневной уборкой. Клыкову вдруг захотелось закурить, повернуться к этой пустой – конечно же, пустой! – квартире спиной и отправиться восвояси. Естественно, ничего подобного он не сделал, потому что умел сдерживать свои желания. Вместо того чтобы обратиться в позорное бегство, начальник службы безопасности шагнул вперед и взялся за ручку двустворчатой стеклянной двери гостиной. Стекло в двери было матовое, рифленое, теплого янтарного оттенка, и сквозь него виднелись только смутные, расплывчатые очертания освещенного окна. Уже начав поворачивать ручку, Клыков вдруг вспомнил, что до сегодняшнего дня ни разу не видел эту дверь закрытой. Да и от кого было закрываться одинокому старику внутри собственной квартиры? Это соображение заставило Клыкова немного приподнять ствол зажатого в правой руке револьвера. Приготовившись, насколько это было возможно, к любым неожиданностям, отставной подполковник резко, но бесшумно распахнул дверь. Шторы на большом окне напротив двери были раздвинуты, и солнечный свет беспрепятственно проникал в помещение. Вместе со светом в открытую форточку свежей струей вливался пахнущий молодой листвой весенний воздух. На форточке сидел нахальный молодой воробей, который при виде Клыкова сорвался со своего насеста и исчез в неизвестном направлении. Клыков не обратил на него внимания: он смотрел на то, что лежало на полу. Среди старых газет и бумаг, вывернутых из ящиков стола, лежал Лев Валерьянович. Он лежал на животе, вытянув вперед руки, с прямыми, как палки, ногами в стоптанных домашних шлепанцах, как будто занимался лечебной физкультурой. Седые курчавые волосы, обрамлявшие коричневую стариковскую лысину, на затылке слиплись от крови, и на полу растеклась темная лужа. Клыкову не надо было нагибаться, чтобы пощупать пульс, – он и так видел, что хозяин квартиры мертв. Ни на что не надеясь, он все-таки проверил. Пульс отсутствовал, но тело было еще теплым, из чего следовало, что графолог погиб совсем недавно, буквально за несколько минут до появления Клыкова. Это открытие было также не из приятных. Он замер, держа наготове револьвер, огляделся по сторонам, готовый стрелять на любой шорох, однако в квартире по-прежнему было тихо. Опустив глаза, Клыков увидел то, чего не заметил раньше: кровавый отпечаток подошвы, оставленный кем-то, кто ненароком наступил в натекшую лужу. Сантиметрах в тридцати от первого отпечатка виднелся второй, более бледный, а третий, уже едва различимый, остался возле самых дверей. Затейливый рисунок протектора выглядел стертым, сношенным, а размер обуви был как у снежного человека. Для сравнения Клыков поставил рядом с отпечатком свою собственную ногу и убедился, что убийца действительно обладал очень большой ступней – размера эдак сорок шестого, если не сорок седьмого. Судя по рисунку протектора, обувь на нем была спортивная, и Клыков вдруг вспомнил, где буквально несколько минут назад видел кроссовки как раз такого размера и такой поношенности. – Твою мать! – сказал он сквозь зубы и бросился на кухню, окно которой выходило во двор. Никакого бомжа с бутылками во дворе, естественно, уже не было. Белый "Москвич" наружного наблюдения все так же стоял напротив подъезда, только теперь стекло со стороны водителя было опущено до самого низа – захотелось свежего воздуха, надо полагать. "Лексус", на котором прибыл сам Клыков, тоже стоял на своем месте. Он позвонил водителю. – Горбуна с палочкой видел? – спросил без предисловий. – Видел, – ответил водитель. – Вышел из подъезда минут пять назад. А что? Клыков помолчал, кусая нижнюю губу. Горбун, как живой, стоял у него перед глазами. Тот неторопливо, ни на кого не обращая внимания, спускался по лестнице. Подошвы огромных стоптанных кроссовок шаркали по ступенькам, палочка постукивала, бутылки в древней авоське звякали в такт шагам – шарк-стук-звяк, шарк-стук-звяк... Он не суетился, не нервничал и, казалось, никуда не спешил. Он был хладнокровен, как ящерица или... как большой мастер своего дела. "Пять минут, – подумал Клыков. – Целых пять минут! Да это же целая вечность, черт бы ее побрал! Теперь ищи-свищи..." – Ничего, – сказал он водителю, прервал соединение и вернулся в гостиную, где лежал труп Григоровича. Ему хотелось поскорее уйти отсюда, но надо было найти письмо. По большому счету, неизвестно, из-за чего погиб старик. Это могла быть обыкновенная ссора, или попытка ограбления, или отголосок какой-нибудь старой истории – невыплаченный долг или слишком убедительное свидетельство в суде, обошедшееся кому-то лет в десять-пятнадцать лишения свободы... Это действительно могло быть что угодно, но Клыкову даже не приходило это в голову. Ему вспомнилось вычитанное где-то выражение: если совпадение сильно натянуть, оно рвется. А это совпадение выглядело таким натянутым, что дальше просто некуда: какой-то бомж, видите ли, притащился сводить с Григоровичем счеты именно тогда, когда у того на руках находилось письмо Ленина, написанное им без малого через тридцать лет после смерти! Поверхностный осмотр ничего не дал: письмо исчезло, хотя все ящики стола были вывернуты и их содержимое сравнительно ровным слоем рассыпано по полу. Тайник? Клыков огляделся. Он чувствовал себя как человек, у которого только что стянули деньги и документы, но он продолжает тупо шарить по карманам в надежде на чудо. Чуда, естественно, не произошло, зато, осмотрев повнимательнее тело несчастного эксперта, Клыков обнаружил подтверждение худшей из своих догадок. Опустившись на корточки, он аккуратно вынул из мертвых пальцев правой руки зажатый в них клочок пожелтевшей от старости бумаги. Григорович держал бумажный обрывок крепко, словно и после смерти не хотел с ним расставаться, но Клыкову удалось завладеть бумажкой. Обрывок представлял собой уголок листа, на котором с заглавной буквы было написано: "До". Почерк был знакомый – Клыков уже насмотрелся на него до отвращения, – и подполковнику не пришлось долго ломать голову, чтобы понять: у него в руках все, что осталось от адресованного "дорогому юному пионеру" письма. Спустя две минуты Клыков уже был внизу, во дворе. Он бросил быстрый косой взгляд в сторону белого "Москвича", прикидывая, как бы половчее мимо него проскочить, и, к своему огромному удивлению, заметил, что водитель спит, уронив голову на руль. Это не лезло ни в какие ворота. Клыков медленно двинулся вперед и остановился в полутора метрах от машины наружного наблюдения. Ближе подходить ему не потребовалось: страшная рана на затылке водителя была отлично видна и отсюда. Клыков закурил, отвернулся от "Москвича" и не чуя ног двинулся к своей машине. Водитель, ни о чем не спрашивая, запустил двигатель. – Погоди, – сказал ему Клыков, рассеянно стряхивая с брюк упавший на них пепел. – Этот горбун с бутылками... Ты не видел, он к "Москвичу" подходил? Водитель кивнул с озадаченным видом. – Ну да... Закурить, кажется, просил. Постучал в окошко, наклонился, чуть ли не целиком туда залез... А что? – Да так, ничего, – сказал Клыков. – Ну, что стал? Поехали! – Куда? – спросил водитель, плавно трогаясь с места. – К чертям свинячьим! – рявкнул Клыков, но тут же сбавил тон: – В офис. Глава 6 Глеб оставил машину за углом и прогулялся до редакции пешком. Федор Филиппович не дал ему никаких конкретных указаний, и он решил, что визит в еженедельник, опубликовавший скандальную заметку, будет не самым худшим началом расследования. Правда, ему пришлось отодвигать тяжелую книжную полку, чтобы извлечь скомканную газету, которую сам же и забросил в угол, пребывая в расстроенных чувствах после памятной беседы с генералом. С кряхтением двигая мебель, Сиверов снова, в который уже раз, пришел к выводу, что эмоции несовместимы с его работой. Отыскать редакцию оказалось не так-то просто. Если верить опубликованному на последней странице адресу, она располагалась в старом, еще сталинской постройки, административном здании в двух шагах от Белорусского вокзала. По обе стороны от входа в здание на стене висело множество табличек с названиями фирм и учреждений, арендовавших здесь офисы, однако газета "Московская сплетница" среди них почему-то не значилась. Дважды внимательно изучив все таблички до единой, Глеб начал склоняться к мысли, что указанный в газете адрес является таким же враньем, как и все, что в ней опубликовано, но все же вошел в просторный, но непрезентабельный вестибюль и поинтересовался у сидевшего за столиком охранника, как ему попасть в редакцию. Тот оказался в курсе и в ответ лишь молча ткнул пальцем в укрепленное на стене объявление, сообщавшее, что вход в редакцию "Московской сплетницы" со двора. Здесь же была намалевана красочная схема, объяснявшая, как в этот двор попасть. И Глеб понял: чтобы пробраться в редакцию, придется обойти по периметру почти весь квартал. – А покороче не получится? – спросил он у охранника. – Попробуйте, – лаконично ответил тот. По его физиономии было видно, что желающие попасть в редакцию "Московской сплетницы" надоели ему хуже горькой редьки. Глеб отлично его понимал: туда, как явствовало из самого названия газеты, ходили в основном две категории людей – сплетники и их жертвы. Первых любить не за что, ну а разозленная, доведенная до белого каления жертва поклепа не склонна разбираться, кто прав, кто виноват: от нее достается всем подряд, и начинается эта раздача, естественно, с охранника. Через четверть часа, дважды, несмотря на схему, сбившись с дороги в лабиринте проходных дворов и воняющих аммиаком арок, он очутился в тесном дворе-колодце, в царстве переполненных мусорных баков, бродячих кошек и отсыревшей, пластами осыпающейся с кирпичных стен штукатурки. Впечатление было такое, словно он попал в другой город, расположенный за тридевять земель от Москвы. Но Глебу Сиверову было не привыкать блуждать по темным закоулкам, так что к увиденному он отнесся довольно спокойно. Да и где еще было располагаться редакции столь малопочтенного издания, как "Московская сплетница", как не в этой сырой, провонявшей гниющим мусором и кошками дыре? Низкое, в одну ступеньку, бетонное крылечко без навеса вело к обшарпанной двери, справа от которой к стене была привинчена табличка с названием газеты. Поодаль у стены, частично скрытые мусорными баками, стояли машины – потрепанная синяя "семерка" с надписью "ПРЕССА" вдоль борта и ржавая серая "Волга", напомнившая Глебу умирающую от истощения старую клячу с перешибленным хребтом. Похоже, дела у "Сплетницы" шли очень даже посредственно, и Глеб мысленно попенял себе за недостойную радость, которую по этому поводу испытал. Что толку говорить о безграничных возможностях, предоставляемых человеку таким необъятным мегаполисом, как Москва? В целом это верно, возможностей действительно миллион, но не каждый может выбрать лучшую. Подловатый, сущеглупый, бездарный человечишка, который с детства мечтал стать звездой журналистики и оттого не позаботился обзавестись какой-нибудь полезной для общества профессией – стать водителем троллейбуса, например, – тоже есть-пить хочет, и его желание нельзя не признать законным. Собери несколько таких под одной крышей, дай им компьютер, бумагу и корочки с какой-нибудь печатью – вот тебе и коллектив редакции, вот тебе и газета. А читатель в таком огромном городе всегда найдется – так же, как находится слушатель для любого эстрадного исполнителя... Паразиты – вши, блохи, пиявки или, к примеру, гельминты – не виноваты, что существуют. Любить их не за что, но и осуждать, по большому счету, глупо. Глеб взялся за простую железную ручку и с усилием открыл дверь. Дверная ручка казалась липкой, нечистой, но это ощущение скорее всего было плодом предвзятого отношения Сиверова к желтой прессе. Внутри, к его немалому удивлению, обнаружилось тесноватое, но чистое и хорошо отремонтированное помещение с ровными кремовыми стенами, плиточным полом и подвесным потолком, в который был вмонтирован квадратный светильник с тремя мощными лампами дневного света. Напротив, у глухой стены, стояла обтянутая светлой искусственной кожей мягкая скамеечка, рядом с которой высилась урна из нержавеющей стали. Решетка, закрывавшая ее сверху, была усыпана окурками. Похоже, ремонт здесь делался совсем недавно и обошелся в кругленькую сумму. Сиверов удивился, но потом сообразил, что ремонт делал владелец, а вовсе не редакция, которая просто арендовала помещение под свой офис. На двери висела аккуратная табличка с надписью "Редакция". Сиверов открыл дверь и оказался в просторной комнате – без окон, но тоже хорошо освещенной, – заставленной большими канцелярскими столами, на которых в сугробах скоросшивателей и разрозненных бумаг стояли четыре или пять компьютеров. Пахло кофе, газетной бумагой и типографской краской. Напротив входной двери имелась еще одна, точно такая же с виду, но с табличкой "Главный редактор". За компьютером, с неприступным видом сидел молодой человек лет двадцати пяти – тридцати. На Глеба он даже не взглянул, с головой погруженный в творческий процесс, – Сиверов ответил ему полной взаимностью. Зато невысокая, безуспешно борющаяся с неумолимо подступающими зрелостью и полнотой девица в чрезмерно обтягивающих джинсах и огромном бесформенном свитере, который был не в силах скрыть ее монументальный бюст, с готовностью повернулась навстречу посетителю. До этого она, стоя у стола в другом углу, рассеянно листала какую-то подшивку, прихлебывая кофе из щербатой фаянсовой кружки, которую держала, манерно оттопырив мизинец. Глеб поздоровался в ответ на ее преувеличенно теплое и даже где-то радостное приветствие, ответил улыбкой на улыбку и вознамерился было проскочить мимо улыбчивой дамочки прямиком в кабинет главного редактора, но не тут-то было: она остановила его, сказав, что в кабинете никого нет. Глеб решил, что это заявление нуждается в проверке, но дверь действительно была закрыта: даже если внутри кабинета кто-то и был, то можно было не сомневаться, что этот кто-то не покинет своего убежища, пока посетитель не освободит помещение редакции. – Что ж, – надевая на лицо такую же, как у собеседницы, преувеличенно широкую и сердечную улыбку, сказал Сиверов, – значит, говорить придется с вами. – По поводу? – игриво спросила сотрудница редакции, продолжая улыбаться и демонстрируя при этом свои крепкие и ровные зубы. Похоже, Слепому предстояло разговаривать с дурой, да еще и сексуально озабоченной. Но дело у него было пустяковое, и на все эти тонкости можно было смело не обращать внимания – все равно через десять минут он отсюда уйдет, чтобы никогда не возвращаться. – Повод печальный, – сказал он. – Ну вот! – девица капризно надула губы. – В кои-то веки заглянул в редакцию интересный мужчина, и что же? То же, что и всегда! – А ты думала, за тобой принц на белом коне явился, – послышалось из угла язвительное замечание, произнесенное скрипучим, как у мультипликационной Бабы Яги, голосом. Глеб повернул голову, но молодой человек в очках по-прежнему стучал двумя пальцами по клавиатуре компьютера и был чрезвычайно поглощен своим занятием. – Ругаться пришли? – спросила девица, проигнорировав своего коллегу вместе с его не слишком оригинальным и не слишком остроумным замечанием. – Ругаться? Ну, не то чтобы... – Глеб вдруг заметил лежащую на столе брошюру, озаглавленную "Журналистская этика: защита чести и достоинства". Обложка брошюры была ярко-желтой. – В общем, посмотрим. Для начала мне хотелось бы встретиться с человеком написавшим вот это. Он вынул из кармана и показал девице кое-как разглаженную газету, свернутую таким образом, что обведенная красным маркером заметка сразу бросалась в глаза. Девица разобралась в ситуации с первого взгляда и, похоже, нашла ее забавной. Она фыркнула, хихикнула и посмотрела в угол, где ее коллега старательно делал вид, что его все это не касается. – А что такое? – невинно округлив глаза, спросила она. – Ну как это "что такое"? – слегка обиженным тоном переспросил Сиверов. – Ведь полная же ерунда! Подземелья какие-то, мумии... Ленина они, видите ли, нашли! Бред какой-то, ей-богу! Он заметил, что молодой человек в углу перестал стучать по клавишам и сидит неподвижно, уставившись в монитор, будто глубоко задумался, но лицо его и даже уши буквально на глазах меняли цвет, становясь пунцовыми. Собеседница Глеба тоже поглядывала в ту сторону с шутливо-заговорщицким видом. Все было ясно. – Вот я и говорю, – продолжал Сиверов, понемногу подпуская в свою речь нотки праведного гнева, в который так легко и по любому поводу впадают одноклеточные крикуны – искатели справедливости, – хотелось бы посмотреть на голову, которая это сочинила. – Голова как голова, – проворковала девица, с мстительной улыбочкой косясь в угол. – Такая же, как у всех. – Да нет, не такая! Это не голова, а ж... з... Короче, не голова. Девица с видимым трудом поборола готовый вырваться смешок. – Ну, зачем же так грубо? Тем более за глаза... – А я в глаза могу повторить: то, что детишки в туалетах на стенках пишут, и умнее, и интереснее! – Ну, если вы поклонник туалетного жанра... – Да нет, это вы по нему специализируетесь! Тужитесь, кряхтите, гм... выдавливаете из себя сенсации, а ничего путного не выходит – запор! Глеб подумал, не перегибает ли он палку, но его собеседница, судя по всему, слыхала высказывания и похлеще. Она и сама могла запросто сказануть что-нибудь этакое, этажей в семь-восемь. Заявление насчет умственного запора, похоже, задело ее за живое: глаза у нее сузились и заледенели, а улыбка сделалась не такой широкой и жизнерадостной. Кажется, эта девица уже была готова в свою очередь сказать Глебу все, что о нем думает. Сиверов слегка повернул голову, чтобы проверить, как там очкарик. Он был в порядке: смотрел уже не на экран, а на Глеба, и притом с таким выражением, словно из последних сил сдерживал желание вцепиться ему в глотку. Уши уже пылали, хоть прикуривай, а стянутое в каменную маску лютой ненависти лицо было бледным, как штукатурка. Сиверов слегка удивился: он почему-то был уверен, что журналисты, особенно те, что заняты грязным бельем, более уравновешенны. "Не полезли бы драться", – подумал он с некоторой опаской. Насчет очкарика Глеб не беспокоился, но вот у зубастой девицы были длинные, любовно отполированные и заточенные, покрытые толстым слоем лака ногти. Наверняка крепкие, потому что у человека, имеющего такие зубы, должен быть полный порядок с содержанием кальция в организме. Проверять это на собственной физиономии Сиверову совсем не хотелось. – Вы же просто банда мошенников и лгунов, – продолжал он, – причем лгунов бездарных. Девять из десяти человек, умеющих читать и писать, справились бы с вашей работой лучше. – И вы в том числе, – подсказала девица, чья улыбка теперь определенно смахивала на предсмертный оскал вампира, в которого загоняют осиновый кол. – Можете не сомневаться! – Спасибо. Только я почему-то все равно сомневаюсь. Вы уж извините... Глеб вздохнул. – Вот что, девушка, – сказал он тоном человека принявшего трудное решение. – Я вижу, так у нас с вами ничего не выйдет. Давайте-ка начнем все с самого начала. Я хочу видеть человека написавшего заметку. Это вы ее написали? – быстро спросил он, не дав девице возможности вставить вопрос: "Зачем?" – Нет, – сердито и односложно ответила та, осознав, что ее надули, предотвратив попытку снова увести разговор в сторону. – Я почему-то так и подумал. В таком случае кто это сделал? – А зачем это вам? – все-таки спросила девица. – "Вопрос "зачем?" – труднейший из вопросов, которые себе мы задаем", – грустно продекламировал Глеб. – "Зачем смеемся, курим папиросы, зачем мы с вами, в сущности, живем?.." Надо, – лаконично заключил он, перейдя на прозу. Очкарик в углу завозился, выбрался из-за стола и бочком двинулся на выход, демонстративно разминая в пальцах сигарету. Сиверов, будто невзначай, сделал шаг назад, загородив дверь. – Итак? – сказал он, выжидательно глядя на девицу. – Я задал вам прямой вопрос, на который, насколько я понимаю, вы обязаны дать не менее прямой ответ. – Ничего я вам не обязана! – выпалила девица. Она больше не улыбалась – видимо, Глебу удалось-таки взбесить ее по-настоящему. – Если хотите, можете зайти позже и попробовать застать главного редактора. – Могу, – согласился Глеб. – Только тогда разговор у нас пойдет совсем другой. Видите ли, я не хочу сказать, что мне доставляет удовольствие организовывать людям неприятности. Но я это умею. Мне нужен автор заметки, и я его найду, даже если мне для этого придется закрыть вашу шарашку и переломать вашему главному редактору все кости. Это того не стоит, но, коль вы решили пойти на принцип, ничего другого мне просто не остается. – Ой, только не надо пугать! – презрительно воскликнула девица. – Пуганые уже! – Не сомневаюсь, – сухо сказал Глеб. "Чем, черт возьми, я тут занимаюсь?" – подумал он с тоскливым раздражением. – Вы позволите мне пройти? – неприязненно осведомился очкарик, который к этому времени добрался до блокированной Сиверовым двери и оказался перед очень неприятным выбором: остаться здесь или пытаться вырваться на волю силой. – А ключи от машины вы захватили? – спросил Глеб. – А то ведь, если пешком, я могу и догнать. Зубастая девица с видимым облегчением покинула поле сражения и вернулась к своей подшивке и остывшему кофе. Она имела все основания быть довольной: ей удалось выдержать напор посетителя, не назвать имя, которое тот у нее требовал, и слинять как раз в тот момент, когда ситуация начала складываться не в ее пользу, оставив Глеба наедине с коллегой, которого она защищала без особой охоты, а просто, в силу профессиональной солидарности. Молодой человек в очках верно оценил ее маневр. На его узком, похожем на пилу лице появилось выражение обреченности. – В чем, собственно, дело? – вздохнув, спросил он. – А вы не слышали? – иронически ответил Глеб. – Слышать-то я слышал, только не понял, что именно вас не устраивает в заметке. – Ага, – сказал Глеб, – так это вы накатали? – Это к делу не относится, – гордо ответил очкарик. – Значит, вы. – Допустим. Так чем вы, собственно, недовольны? Вы буквально минуту назад назвали заметку враньем и бредом... – Совершенно верно. – А клевета уголовно наказуема. Вы можете доказать, что изложенные в заметке факты... гм... не соответствуют действительности? – А вы можете доказать обратное? – Пат, – внятно произнесла зубастая девица, продолжая листать подшивку. Глеб и очкарик одновременно повернули головы и посмотрели не нее. – Вы ведь, кажется, хотели перекурить? – сказал Сиверов. – С удовольствием составлю вам компанию. – Я потерплю. Глеб улыбнулся. – Мы просто поговорим, – сказал он. – Мы же с вами не глухонемые, чтобы объясняться... э... с помощью рук. Журналист поморщился: неприятно, когда кто-то читает твои мысли, особенно если они не делают тебе чести. Впрочем, деваться ему было некуда, тем более что девица, листавшая подшивку, превратилась в одно сплошное ухо и при этом открыто злорадствовала. Глеб распахнул дверь и сделал приглашающий жест; очкарик поколебался секунду, а потом шагнул через порог с таким решительным видом, словно снаружи бушевал ураганный артиллерийский огонь, а ему нужно было доставить в штаб донесение особой важности. Глеб обернулся: зубастая девица смотрела на него со смесью недовольства и жгучего любопытства. – Благодарю за оказанную помощь, – довольно ядовито сказал ей Глеб. – Она была воистину неоценима. Не дожидаясь, пока редакционная дива сформулирует достойный ответ, он вышел в курилку и аккуратно закрыл за собой дверь. * * * – Вы правы, – сказал Глеб, когда они присели на скамью и дружно задымили сигаретами, – я действительно не могу доказать, что ваша заметка не соответствует действительности. Правда, это представляется очевидным, но мало ли... История государства Российского похожа на бодливую козу – никогда не знаешь, в какой момент она наподдаст тебе пониже спины. Я подумал: а вдруг правда? Ведь выдумать такое... Конечно, выдумать можно что угодно, но... В сущности, кому теперь интересен Ленин? – Но вы-то заинтересовались, – заметил очкарик. – Хотя на ветерана компартии что-то не похожи. – Что вы знаете о ветеранах компартии? – отмахнулся Сиверов. – Вы думаете, все они полоумные старики? Ему вдруг стало интересно, какая судьба постигла его собственный партбилет. Перед отправкой в Афганистан, откуда лейтенант ВДВ Сиверов по официальной версии уже не вернулся, ему пришлось вступить в партию. После его второго рождения об этом уже никто не вспоминал, да и сам он вовсе не стремился освежать в памяти эту в высшей степени незначительную страницу своей биографии. Господи, как давно это было! Ветеран партии... Что ж, пожалуй, что и ветеран. А впрочем, вряд ли: коммунисты не прощают отступничества, кто не с ними – тот против них, и никакие былые заслуги тут в расчет не принимаются. Особенно если никаких заслуг перед партией у тебя и в помине не было. – Видите ли, молодой человек... Как, кстати, вас зовут? – Виктор Баркун, – неохотно представился очкарик. – Федор Молчанов, – сказал Глеб. – Молчанов я по отцовской линии, а девичья фамилия моей матери – Ульянова. Я бы носил двойную фамилию, но Молчанов-Ульянов, согласитесь, как-то не звучит. – То есть, – медленно произнес журналист, – вы хотите сказать... – Я хочу сказать, что в этом деле у меня личный интерес, – заявил Глеб, твердой стопой становясь на скользкую тропинку самозванства и не испытывая по этому поводу угрызений совести. Увы, произведенный его заявлением эффект получился каким-то странным. Журналист Виктор Баркун фыркнул, искоса посмотрел на Глеба, фыркнул еще раз и вдруг захохотал, хлопая себя свободной рукой по обтянутому линялыми джинсами костлявому колену. Смеялся он искренне и непритворно, и это выглядело довольно странно. – В чем дело? – прохладным тоном спросил Глеб. – Я сказал что-то смешное? Баркун с видимым усилием перестал хохотать, вынул из кармана пиджака носовой платок и принялся утирать выступившие на глазах слезы. – Вы читали "Золотого теленка"? – в свою очередь спросил он. – Помните встречу сыновей лейтенанта Шмидта в кабинете председателя? – Что вы хотите этим сказать? – спросил Глеб оскорбленным тоном. – Я хочу сказать, что вы разминулись со своим... гм... родственником. Он был здесь буквально позавчера, и по тому же поводу – качал права. – Да бросьте, – сказал Глеб. – Не может быть! – Еще как может, – тихонько посмеиваясь, сказал Баркун. – Если бы вы были журналистом, вы бы так не удивлялись. Сюда приходит столько, мягко выражаясь, чудаков! – И я в их числе, – продолжил за него Глеб. – Извините. Вы выглядите вменяемым, иначе я бы вам этого не сказал. – Гм... И что он говорил, этот самозванец? – Ну, во-первых, он не самозванец. У него целая пачка бумажек с печатями – копии паспортов, свидетельств о рождении, показаний каких-то очевидцев, бумаг из семейного архива... Толстая такая папка и очень убедительная – чувствуется, что ему не впервой удостоверять свою личность. Знаете, бывают такие типы, которые посвящают всю жизнь увековечению себя, любимого, рядом со знаменитым родственником. Вот... Это во-первых. А во-вторых, что он говорил – это, прямо скажем, вас не касается. Я вас вижу впервые в жизни, а ваше заявление о том, что вы, дескать, родственник Ленина, согласитесь, голословно. С какой радости я вам стану пересказывать, о чем мы тут с ним беседовали? Даже если бы вы сейчас показали мне документ, подтверждающий ваше родство, я бы вам все равно ничего не сказал. Вы уж извините меня за прямоту, но, по-моему, лучше, чтобы с самого начала все было ясно. – Бесспорно, лучше, – согласился Глеб. – Но, с другой стороны, вы не священник, а журналист. Уж если взялись с присущей вам прямотой расставлять все по местам, так доведите же дело до логического завершения! Баркун заинтересованно посмотрел на Глеба. – Послушайте, я что-то не пойму, что вам надо. Сначала устроили скандал, потом объявили себя родственником Ленина, а теперь пытаетесь вытянуть из меня информацию... Учтите, информация – это товар, который в наше время недешев. – Ну, и сколько, по-вашему, он стоит? – Смотря что вы хотите узнать. – Например, содержание вашей беседы с... э... моим родственником. Некоторое время Баркун молча разглядывал Глеба, явно что-то прикидывая в уме, а затем объявил: – Две тысячи долларов. Глеб рассмеялся. – Я дам вам двести, и ни центом больше. Позвольте, я объясню, – быстро добавил он, заметив возмущенное движение журналиста. – Будь у вас на руках сенсация, вы не стали бы предварять ее той глупой заметкой. Следовательно, имеющаяся у вас информация не стоит выеденного яйца, и продать ее, кроме меня, вы никому не сможете, даже своему главному редактору. У вас минута на размышление, Виктор. – А что потом – встанете и уйдете? – Отнюдь. Потом я попытаюсь убедить вас отдать мне эту информацию безвозмездно... Журналист заметно напрягся. – Это вам даром не пройдет! – А я думаю, что пройдет. Вы теряете время. – Это шантаж, – неуверенно произнес очкарик. – Не ожидали? – улыбнулся Глеб. – Работали бы каменщиком на стройке, и никто бы вас не шантажировал. В утешение могу пообещать, что после того, как вы поделитесь своей информацией, я поделюсь своей. – Да бросьте, – уныло отмахнулся Баркун, – какая там у вас информация! – Ну, не то чтобы информация, а так... В общем, поверьте, вам будет приятно это услышать. – Приятнее всего мне будет услышать, как за вами захлопнется дверь. – Вы ошибаетесь, – сказал Глеб. – Но спорить с вами я не стану, потому что ваша минута уже истекла. – А деньги? Сиверов вынул бумажник и показал журналисту деньги. Тот вздохнул, с тоской покосился на дверь редакции и начал рассказывать. Заметка, из-за которой разгорелся сыр-бор, увидела свет примерно полторы недели назад. Редакция спокойно пережила привычный в подобных случаях шквал возмущенных звонков – довольно, впрочем, вялый ввиду неактуальности темы, – и заметка была благополучно забыта, тем более что ни подтверждения, ни опровержения изложенных в ней фактов Виктору Баркуну получить так и не удалось. Позавчера, однако, о ней пришлось вспомнить, потому что прямо с утра в редакцию ввалился некий гражданин средних лет (по паспорту ему было шестьдесят без пары месяцев, но это выяснилось немного позже). Он был хорошо упитан, громогласен, одет как мелкий чиновник и сразу же произвел на всех сотрудников редакции, а их в тот момент насчитывалось пятеро, самое неприятное впечатление. Иного он произвести просто не мог, поскольку прямо с порога принялся раздавать направо и налево обещания затаскать по судам, пустить по миру и показать кузькину мать. Когда это громоподобное словоизвержение иссякло, выяснилось, что упитанного гражданина привела в редакцию пресловутая заметка. Естественно, как только прозвучало заветное слово "Ленин", дружный коллектив журналистов во главе с главным редактором сплоченными рядами покинул поле боя, оставив Виктора Баркуна с глазу на глаз с разгневанным посетителем, и принялся, хихикая и перемигиваясь, наблюдать за развитием событий с безопасного расстояния. После долгих словопрений и потрясания многочисленными бумажками, о которых уже говорилось, потомка вождя мирового пролетариата удалось убедить в том, что злосчастная заметка, хоть и явилась, по сути, пересказом непроверенной сплетни, не содержит в себе тем не менее ничего оскорбительного или порочащего память вечно живого покойника. Сделать это оказалось нелегко: посетитель, как и все остальные подобные визитеры-жалобщики, никак не мог расстаться с заученными словечками, как то: "опровержение", "клевета", "инсинуация", "защита чести и достоинства", значение которых он, похоже, представлял себе довольно смутно и в основном по телевизионным сериалам. Когда же его наконец удалось обломать и уломать, когда Баркун уже готов был облегченно вздохнуть и предложить старому идиоту на выбор кофе или чай, тот совершенно неожиданно поднес ему новый неприятный сюрпризец. Этот плешивый носитель славного имени заявил, отдуваясь и утирая лысину носовым платком, что, по сути дела, возмущает его вовсе не содержание злосчастной заметки, а те последствия, которые публикация имела для него лично. А последствия эти, по его словам, были таковы, что ему ничего не оставалось, кроме как в судебном порядке требовать от Баркуна возмещения нанесенного морального и физического ущерба. Выяснилось, что через пару дней после выхода заметки Игоря Ивановича Зимина-Ульянова (так, если верить паспорту и его собственному утверждению, звали посетителя) в его саратовской квартире навестил некий представительный мужчина, похожий на отставного военного. Мужчина этот обратился к Игорю Ивановичу с необычной просьбой: ему зачем-то понадобились пробы крови, волос и кожных тканей – его, Игоря Ивановича, крови, волос и тканей. В обмен на этот пустячок визитер предложил потомку вождя тысячу долларов США. Игорь Иванович, который, по наблюдениям Бар-куна, был мужчиной мнительным и вдобавок исполненным сознания собственной значимости, немедленно заподозрил в визитере маньяка, вознамерившегося нанести ему какое-то непоправимое увечье – например, заразить вирусом СПИД. Помимо этого, он здраво рассудил, что раз уж ему предложили тысячу долларов за такой пустяк, как капелька крови, прядь волос и микроскопический клочок кожи, то на самом деле стоит этот пустяк намного дороже – насколько именно, он даже не представлял. Исходя из этих соображений, Игорь Иванович немедленно и в высшей степени решительно указал гостю на дверь. Но тот не спешил уходить, а пустился в объяснения, из которых следовало, что образцы нужны ему для проведения генетической экспертизы. Потомок, который в молодости был неразборчив в связях, тут же заподозрил, что кто-то мечтает навесить совершенно ему ненужное отцовство, и указал гостю на дверь еще решительнее, чем раньше. Но тот, похоже, читал мысли Игоря Ивановича, как открытую книгу, и заверил его, что ни о каком отцовстве и речи нет. "Неужели, – сказал он, – вам не хотелось бы получить еще одно, верное и неопровержимое подтверждение тому, что в ваших жилах течет кровь Владимира Ильича? Ведь мы с вами не дети, – продолжал он, – мы взрослые, опытные, неглупые люди, и мы отлично знаем, что бумажки с печатями очень просто покупаются за деньги. Кто им верит в наше время, этим ветхим, пожелтевшим справкам?" Это было сказано напрасно, поскольку Игорь Иванович сию минуту взбеленился и выставил назойливого визитера вон, пригрозив милицией. Прозрачный намек на то, что бережно хранимые им справки и копии свидетельств на самом деле являются коллекцией фальшивок, возмутил его до глубины души. Что, если врачи ошибутся? Что, если этот лощеный тип намерен подсунуть им какие-нибудь другие образцы с единственной целью – лишить Игоря Ивановича доброго имени, выставить самозванцем и отобрать у него его пусть маленькую и сомнительную, но все-таки славу? Словом, незваный гость отбыл ни с чем, а славный потомок вождя, как и следовало ожидать, еще дня два мучился вопросом: а не напрасно ли он отказался от тысячи долларов? Вопрос этот он решил довольно просто, убедив себя в том, что гость в любом случае не собирался платить. Получил бы, что хотел, и был таков, проходимец... Потом на глаза Игорю Ивановичу попалась заметка в "Московской сплетнице", которую он купил на вокзале, чтобы скоротать время в электричке по дороге на дачу. Зимин, разумеется, связал появление странного незнакомца с этой публикацией – эти два события совпадали по времени! – и окончательно убедился в том, что имел дело с обыкновенным маньяком, несчастным, психически больным человеком, одержимым навязчивой идеей. Никакой тысячи долларов у этого психа, разумеется, не было и быть не могло, и Игорь Иванович решил, что легко отделался: сумасшедший – он и есть сумасшедший, мог ведь и ножиком пырнуть, и очень даже запросто... Все выходные, проведенные на даче, и в особенности после возвращения в город Зимин старался держать ухо востро, высматривая вокруг своего недавнего гостя. Однако того и след простыл, и мало-помалу Игорь Иванович успокоился и начал о нем забывать. Да и то сказать: постоянно быть начеку способны только герои детективных фильмов и книг, ну и, может быть, профессиональные разведчики, шпионы какие-нибудь, все время ожидающие разоблачения и ареста. А нормальному человеку, мелкому чиновнику из городской управы, обывателю, любящему выпить и закусить под бормотание телевизора, сохранять неусыпную бдительность в течение хотя бы полутора часов не просто тяжело, а практически невозможно. Короче говоря, не прошло и недели, как Игорь Иванович полностью расслабился и выбросил из головы и своего странного гостя, и заметку, и вообще всю эту сомнительную чепуху. И вот тут-то, когда жизнь его окончательно вернулась на круги своя и покатилась по привычной, накатанной колее, его настигло очередное потрясение: на него напали. Случилось это, когда, возвращаясь с работы, Зимин решил срезать угол и свернул с людной улицы в тихую аллею детского парка. Аттракционы, все эти качели-карусели, паровозики, олени и лошадки мирно дремали в своих железных загородках под сенью высоких, высаженных полвека назад кленов и лип. Над парком сгущались голубоватые весенние сумерки, с центральной аллеи доносилась музыка. Там уже горели вполнакала оранжевые шары фонарей, под которыми, забравшись с ногами на скамейки, пила пиво и чему-то негромко смеялась молодежь. Вечер был так тих и хорош, а воздух так благоухал, что Игорь Иванович вдруг почувствовал давно забытое умиление. Размякшее сердце ничего не подсказало ему, когда на пути внезапно возникла крепкая мужская фигура. Встречный оказался человеком вполне интеллигентной наружности – с аккуратной профессорской бородкой, в очках и с болтающейся на конце длинного ременного поводка лохматой болонкой. Мужчина извинился и попросил у Игоря Ивановича огоньку. Зимин ответил, что не курит. Прохожий еще раз извинился и двинулся было дальше, но тут возникла небольшая заминка: любопытная болонка, обнюхивавшая штанину Игоря Ивановича, каким-то образом ухитрилась стреножить его поводком. Хозяин собаки рассыпался в извинениях и бросился распутывать ременные петли; Игорь Иванович, добродушно твердя, что это пустяки, наклонился, собираясь ему помочь, и в этот момент что-то произошло – что именно, он так и не понял. Послышалось какое-то шипение, в нос ударил резкий неприятный запах, и стало темно и тихо. Очнулся Зимин час спустя на парковой скамейке. Вокруг было уже почти совсем темно, над головой горел фонарь, сверкая в путанице ветвей, как огромный драгоценный камень. Мужчина с болонкой, разумеется, испарился, оставив на память о себе только сильную головную боль, которая, впрочем, прошла без следа через каких-нибудь полчаса. Осознав, что с ним произошло, Игорь Иванович в ужасе принялся шарить по карманам, но все оказалось на месте: и бумажник, и часы, и обручальное кольцо, и набитый канцелярским хламом портфель – неразлучный спутник чиновника. Только дома, переодеваясь к ужину, Игорь Иванович обнаружил на сгибе своего левого локтя прилипший комочек ваты с бурым пятнышком запекшейся крови, а под ним – черную точку, предательский след укола в вену. На следующий день обмирающий от дурных предчувствий потомок вождя мировой революции бросился в венерологический диспансер, где прошел анонимное обследование на СПИД, которое дало отрицательный результат. Потом наступили выходные, в течение которых он неустанно думал об этом странном происшествии, а уже в понедельник, собрав бумаги, удостоверяющие его личность, отправился в Москву – качать права и выбивать из журналиста Баркуна компенсацию морального ущерба... – Ну и как, выбил? – спросил Глеб Сиверов, точно зная, каким будет ответ. – Не на того напал! – ответил Виктор Бар-кун, азартно закуривая третью подряд сигарету. – Что он может предъявить, кроме следа от укола? В суде его слово будет против моего, и он это отлично понимает. На пушку хотел взять, тюлень плешивый. – А вам не пришло в голову, что из этого может получиться отличное продолжение истории? Ведь связь между вашей заметкой и этим нападением буквально бросается в глаза. Если кто-то где-то действительно нашел тело, которое может оказаться, а может и не оказаться телом Ленина, то генетическая экспертиза – это едва ли не первый способ проверки, который приходит на ум. В ответ Баркун обронил короткое энергичное словечко, ясно указывавшее на то, что вопрос Глеба угодил в больное место. Естественно, ему это пришло в голову, но главный редактор заявил, что сыт этой чепухой по горло и что ему достаточно неприятностей, которые уже случились из-за этой чертовой заметки. – Странно, – сказал Глеб. – Ну, я понимаю, Зимин этот – трус, обыватель, ему скандал ни к чему и сотрудничать с вами в этом деле он не станет ни за какие коврижки. Но ведь вы могли бы запросто обойтись без него! Надо просто плотно поработать с человеком, который дал вам материал для заметки, и докопаться до самого донышка. Ведь это же ваша работа, ваша прямая обязанность! – Думаете, вы тут самый умный? – с кривой улыбкой ответил Баркун. – Именно это я и попытался сделать... После разговора с главным редактором журналист недолго предавался горестным раздумьям. В свете того, что произошло с Зиминым, его заметка, которой он сам поначалу не придал никакого значения, приобретала новый, таинственный и даже немного зловещий смысл. Кто-то воспринял ее всерьез, и этот кто-то, помимо больших возможностей и немалых денег, располагал материалом для проведения генетической экспертизы. Какой смысл брать кровь у Зимина, если нет образца для сравнения? Выходит, кто-то и впрямь отыскал останки, которые с большой вероятностью могли принадлежать Ленину. Значит, в мавзолее лежит двойник, а то и вовсе муляж, манекен, кукла... Это уже попахивало настоящей сенсацией, способной взорвать общественное мнение, как пороховую бочку. О каких-то там последствиях Баркун не думал: эта страна, черт бы ее побрал, переживала и не такое! Не долго думая он бросился разыскивать своего информатора – бригадира строителей-шабашников откуда-то с Украины, с которым случайно разговорился у прилавка винного отдела в гастрономе неподалеку от своего дома. – И что он вам сказал? – спросил Глеб, не скрывая заинтересованности. – А ничего! Дурацкая история. Убили его в день получки. Возвращался вечером в общежитие, подошли сзади, ударили по затылку чем-то тяжелым, забрали деньги и бросили умирать в подворотне. А его коллеги только руками разводят: какой, мол, Ленин, откуда? От тебя первого слышим, это бригадир наш небось спьяну сболтнул, он это дело любил – заложит за воротник и пошел небылицы плести... – Все ясно, – вздохнул Сиверов. – Концы в воду... Он посмотрел на Баркуна и снова вздохнул. Человечишка перед ним сидел никчемный, мелкий, да к тому же еще и журналист, но это вовсе не означало, что он заслуживает смерти. Если человек спит на рельсах, его надо сначала оттащить в сторону, а уж потом разбираться, кто он такой и стоило ли его спасать. А если он настолько глуп, что снова полезет на рельсы, точно зная, что здесь обязательно пойдет поезд, это уже его, дурака, личная проблема... – Словом, так, юноша, – сказал Глеб, бросая в урну окурок, – я вам настоятельно советую забыть об этой истории. – То есть как это – забыть? – Совсем забыть. Напрочь. Пока что вы зацепили только верхушку, полезете глубже – можете считать себя покойником. – Вам еще не надоело мне угрожать? – Вы не поняли, – терпеливо сказал Глеб. – Вам угрожаю вовсе не я. – А кто? – Если бы знать! Видите ли, множество косвенных данных свидетельствуют о том, что вся эта ерунда с подземельями и мумиями может иметь под собой реальную основу. Пока неизвестно, чьи интересы затрагивает это дело, но судьба вашего информатора, этого бригадира строителей, кажется мне показательной. Вы, случайно, не знаете, где он работал, откуда у него такие сведения? Журналист пожал плечами. – Не думаю, что вам удастся раскопать что-то еще, – сказал Глеб. – Вы только привлечете к себе внимание, и вас попросту уберут. Не вы первый, не вы последний. – А вы... – журналист внимательно посмотрел на собеседника. – Вы... кто? – Уверены, что хотите это узнать? Вот, держите ваши двести долларов, и мой вам совет: уезжайте из Москвы. В течение месяца, а то и двух здешний климат будет очень вреден для вашего здоровья. Глава 7 Глеб поочередно стащил тяжелые, испачканные подсохшим цементным раствором рабочие ботинки и расстегнул молнию пропыленного комбинезона. Все тело приятно ныло от непривычной нагрузки, и Сиверов мог бы поклясться, что за сегодняшний день руки у него удлинились сантиметров на десять – такое, во всяком случае, у него было ощущение. Мимо него, шлепая босыми ногами по грязному линолеуму, перебрасываясь шуточками и распространяя тяжелый запах трудового пота, прошла в душ компания голых работяг. Один из них притормозил и, обернувшись, окликнул Глеба: – Эй, Федя! Слышь, Слепой! Глеб с трудом сдержал улыбку. Это действительно было смешно: работяги, которые ровным счетом ничего о нем не знали, в первый же день наградили прозвищем, которое на протяжении многих лет было его агентурной кличкой. Причиной были, конечно же, темные очки. – Ты в курсе, где магазин? – продолжал рабочий, которого звали, кажется, Иваном. – Угомонись ты, утроба ненасытная, – сказал ему бригадир – немолодой, кряжистый мужик, похожий на заморенного самца гориллы. Бригадиром он стал совсем недавно, после смерти своего предшественника, но авторитетом среди коллег, похоже, пользовался, и притом немалым. – Голодной куме все хлеб на уме... – А я чего? Я ничего, – рыжий Иван поспешно дал задний ход. – Это дело сугубо добровольное, разве ж заставляю? – Да нет, все правильно, – сказал Глеб. – Должен же я прописаться, как у людей заведено. Сейчас, душ только приму и сгоняю. – Ничего ты никому не должен, – сказал бригадир. – Так я же не в том смысле, – стаскивая пыльный комбинезон, сказал Глеб. Ему подумалось, что надо следить за своим языком: эти люди понимали все как-то не так, по-своему, как будто вкладывали в знакомые русские слова какое-то иное, неизвестное Сиверову значение. Разговор с ними напоминал общение с компьютером, который не понимает намеков и не признает смысловых полутонов. – Я говорю, что надо же как-то познакомиться, притереться, что ли... А это дело – лучшая смазка. – Это другой разговор, – благосклонно кивнул бригадир. – Полотенце, мыло тебе выдали? – Выдали, – сказал Глеб, стаскивая через голову пропотевшую майку. Помимо полотенца и мыла, сегодня утром он получил на складе рабочую одежду, ярко-оранжевую строительную каску, тяжеленный тупой топор, новенькую, в масле, ручную ножовку и молоток без ручки. Рыжий Иван, заметив, как недоуменно Глеб вертит эту бесполезную железку в руках, по собственной инициативе в считанные минуты выстрогал ручку из обрезка березовой доски и ловко насадил на нее молоток. Комментировать неспособность новичка справиться с этой простенькой операцией он не стал, заметив лишь, что в жизни всякое бывает: сегодня ты профессор или, скажем, мент, а завтра, глядишь, пошел на стройке горбатиться – бери побольше, кидай подальше и отдыхай, пока летит. Позже выяснилось, что он как в воду глядел: часов в десять утра на площадку один за другим потянулись самосвалы с бетоном. Сиверов решил, что ему повезло: теперь, по крайней мере, отпала необходимость пользоваться плотницким инструментом, который он не брал в руки уже много лет. Получив из рук бригадира облепленную засохшим цементом совковую лопату, он приступил к тому, что в мыслях с улыбкой называл "профессиональной переориентацией". Несмотря на отличную физическую форму, Сиверов быстро устал: эта работа задействовала группы мышц, о существовании которых большинство посетителей тренажерных залов даже не подозревают. Глеб орудовал пудовой лопатой, таскал в паре с рыжим Иваном тяжеленные носилки, перекуривал, сидя на тюках стекловаты, принимал участие в каких-то разговорах, смеялся над рассказанными анекдотами, внимательно вслушивался в каждое произнесенное на стройплощадке слово – и все это не мешало ему продолжать обдумывать сложившуюся ситуацию. Хотя обдумывать, по сути дела, было нечего – все было уже сто раз обдумано, рассмотрено со всех сторон и подробно обговорено с Федором Филипповичем. Картина вырисовывалась логически непротиворечивая и, можно сказать, безупречная, но это была безупречность глухой каменной стены, сложенной мастером своего дела. Итак, примерно две или три недели назад некто обнаружил тайник, в котором, судя по косвенным данным, находились не только бумаги, написанные рукой Ленина через тридцать лет после официальной даты смерти, но и его тело. Кто-то совершил нападение на саратовского чиновника Зимина, который действительно – Федор Филиппович очень тщательно это проверил – приходился Владимиру Ульянову-Ленину внучатым племянником. Зимин при этом не пострадал ни физически, ни материально, отделавшись легким испугом, получасом головной боли и потерей нескольких миллиграммов крови и, быть может, пряди волос. Что же до бумаг, то вывод проводившего графологическую экспертизу Льва Валерьяновича Григоровича звучал однозначно: предъявленное ему письмо действительно написано рукой Ленина, причем на бумаге произведенной советской промышленностью в промежутке между сорок девятым и пятьдесят шестым годом. К сожалению, следствие в лице генерала Потапчука и Глеба Сиверова располагало только двумя достоверными фактами: письмом Ленина и нападением на Зимина-Ульянова, да и эти факты ничем не подтверждались и были известны с чужих слов. О письме рассказал Григорович, о нападении – корреспондент желтой газеты Баркун, которому, в свою очередь, поведал о своих злоключениях сам Зимин. А о том, что кто-то где-то нашел какое-то подземелье, где якобы и обнаружился сомнительный труп, все тому же Баркуну рассказал бригадир строителей, который то ли действительно что-то видел, то ли пересказал журналисту чужие слова, то ли вовсе выдумал все с пьяных глаз. "Каковы следователи, таковы и факты", – помнится, проворчал по этому поводу раздосадованный Федор Филиппович. Глеб наполовину в шутку, наполовину всерьез предложил ему махнуть рукой на всю эту сомнительную чепуху и заняться чем-нибудь более конструктивным и злободневным – например, возобновить розыск чеченского террориста Асланова, так ловко ускользнувшего от него в пионерском лагере. "Чепуху?" – с какой-то странной, едва ли не зловещей интонацией переспросил Федор Филиппович. "Конечно, чепуху, – сказал Глеб, с удовольствием попивая кофе. – У нас на руках, если разобраться, нет ничего, кроме пустой болтовни и голословных утверждений. Ни одного реального, подтвержденного факта, ни одного вещественного доказательства – сплошные устные свидетельства и не поддающиеся проверке сплетни. Ваш Григорович хотя бы показывал вам письмо? Может, оно ему приснилось! Может быть, этот журналист Баркун тоже все выдумал, а когда я начал его колоть, присочинил про Зимина и про этого бригадира строителей, которому кто-то проломил голову по дороге из винного магазина. Зимин далеко, в Саратове, строитель умер – если он вообще когда-либо существовал, – так что проверить ничего нельзя. Вы не находите, что это чертовски удобно?" Он почти верил в то, что говорил, вот только выражение лица Федора Филипповича на протяжении этой тирады делалось все более мрачным. Чувствовалось, что генерал просто дает ему высказаться, спустить пар, а сам приберегает какую-то новость, которую вряд ли можно отнести к разряду приятных. Поэтому Глеб говорил непривычно долго и многословно, убеждая Федора Филипповича и в первую очередь себя самого в том, что вокруг полно настоящих дел и не стоит обращать внимание на неясные совпадения, слухи и сплетни и, опираясь на них, начинать расследование. Генерал слушал терпеливо, а когда Глеб устало замолчал, исчерпав кладезь своего красноречия до самого донышка, коротко, почти неприязненно осведомился: "Ты кончил?" Получив подтверждение, он каким-то порывистым, нервным движением поднялся с дивана, подошел к окну и стал смотреть во двор, засунув руки в глубокие карманы своих просторных цивильных брюк. Так, глядя в окошко, а не на Сиверова, он сообщил, что накануне Лев Валерьянович Григорович был обнаружен убитым в своей квартире. Произошло это, когда агент, осуществлявший за стариком наружное наблюдение, вовремя не вышел на связь. После нескольких безуспешных попыток связаться с агентом и столь же безуспешных звонков самому Льву Валерьяновичу Федор Филиппович выслал по адресу оперативную группу. Во дворе дома, где жил эксперт, оперативники обнаружили машину своего коллеги – неприметный "Москвич" белого цвета. Сам агент, человек бывалый и опытный, сидел внутри, уронив на руль проломленную ударом какого-то тяжелого предмета голову. Он уже успел окоченеть. Самого Григоровича постигла та же участь: ему проломили затылок, одним молодецким ударом отправив к праотцам. В гостиной, которая служила Льву Валерьяновичу заодно и кабинетом, все было перевернуто вверх дном; не желая расширять круг посвященных в тайну письма, Федор Филиппович лично выехал на место происшествия и тщательнейшим образом осмотрел квартиру покойного графолога. Злополучный документ как в воду канул. Собственно, ничего иного генерал и не ожидал. "Вот так штука, – сказал Глеб Сиверов, выслушав этот рассказ. – Странно это все..." – "Что именно кажется тебе странным? – ворчливо осведомился Потапчук. – Надеюсь, не то, что из-за этого письма начали убивать людей? Помнится, я предсказывал это еще неделю назад и ты со мной согласился". – "Странно то, КАК их убивают, – сказал Глеб. – Допустим, бригадир строителей мог погибнуть случайно – как-никак, день получки, винный магазин... Ну допустим! Допустим, старика могли ударить по голове сгоряча, когда он не захотел добровольно отдать письмо. Допустим даже, что он тоже погиб случайно – просто удар оказался слишком сильным, намного сильнее, чем рассчитывал убийца. А старику много не надо..." – "Ты ошибаешься, – перебил генерал, – но об этом позже. Продолжай". – "Я думал об этом парне из наружного наблюдения, – проглотив вертевшийся на кончике языка вопрос, послушно продолжил Глеб. – Насколько я понял, из машины он не выходил – сидел тихо, никого не трогал, никак себя не проявлял. Убили его опять же не с целью ограбления или угона, а просто потому, что он был тем, кем был – агентом наружного наблюдения. Убийца знал, кто перед ним, но не воспользовался ни пистолетом, ни хотя бы ножом – просто подошел и ударил по голове. Здорового, тренированного, вооруженного мужчину, находящегося при исполнении служебных обязанностей оперативника ФСБ... Между прочим, когда человек сидит в машине, ударить его по затылку не так-то просто, особенно так, чтобы укокошить одним ударом. Я бы, например, за такое дело не взялся". – "Твои пристрастия мне известны, – заметил Федор Филиппович. – И ты прав: убить человека подобным образом тебе действительно не удалось бы. Заметь, во всех случаях удар по голове был единственный. Никакой драки, никаких беспорядочных побоев, никаких травм – один точный, очень сильный удар, и человек умирает, даже не успев понять, что с ним произошло. Проломленный череп означает уличную драку, состояние аффекта, банальное ограбление, случайность, наконец... Но никак не заказное убийство. Это очень удобно, согласись". – "Легче поверить в цепь случайностей, в совпадение..." – "Тогда вот тебе еще одно совпадение, – сказал Потапчук. – Я взял на себя труд навести справки по поводу этого бригадира... Так вот, он убит ударом по затылку, нанесенным слева направо, снизу вверх тупым твердым предметом. Точно таким же манером убит Григорович. Моего агента ударили по прямой, поскольку он в момент смерти сидел. В остальном все совпадает до мелочей, даже вид раны..." – "Почерк?" – догадался Глеб. "Так точно, – отчеканил генерал, – почерк. Можно предположить, что убийца невысокого роста, левша и обладает огромной физической силой". – "Типичный злодей из рассказов о Шерлоке Холмсе, – сказал Глеб. – Постойте-ка! А ваш информатор – тот, что навел нас на пионерский лагерь, – он ведь, кажется..." Федор Филиппович горестно покивал головой. "Дорого бы я дал, чтобы тебе этого не казалось, – сказал он. – Если объединить эти три случая с тем, получается черт знает что – заговор какой-то! Можно подумать, с нами кто-то играет, дергает за ниточки, как картонных паяцев, и даже не особенно прячется. Очень мне не хочется так думать, Глеб Петрович, но факты – упрямая вещь. Почерк действительно тот же, и с этим ничего не поделаешь. Знакомый какой-то почерк, – добавил он задумчиво. – Где-то я такое уже видел... Впрочем, не имеет значения, потому что было это, дай бог памяти, лет тридцать назад. Такие люди столько не живут... да он, если мне не изменяет память, тогда же и погиб..." Ситуация и впрямь складывалась нешуточная, особенно если информатора генерала Потапчука действительно ликвидировал тот же человек, который сейчас планомерно, одного за другим убирал всех, кто имел отношение к этому странному, ни на что не похожему делу. Получалось, что где-то совсем рядом с ними бродит отлично информированный монстр, которому доставляет удовольствие убивать людей таким варварским способом. Постепенно Глебу начало казаться, что они с генералом стали жертвами грандиозной, тщательно продуманной мистификации. Он сказал об этом Федору Филипповичу, но тот в ответ лишь пожал плечами. "А какая разница? – проворчал Потапчук, раздраженным жестом бросая в рот леденец, служивший, увы, неравноценной заменой сигарете. – С того момента, как в этом деле появился первый труп, мне лично уже все равно, мистификация это или нет. Надо искать этого коперфильда, Глеб, и укорачивать ему руки. Заодно и поглядим, что он там нашел". "Вы считаете, что убийца и тот, кто нашел захоронение, заодно?" – спросил Сиверов, и Потапчук ответил, что это представляется ему наиболее вероятным. В конце концов, Григоровича убили только после того, как он завершил экспертизу; возможно, если бы старик ограничился только сличением почерков, не установил возраст письма и не помчался со своим открытием к Федору Филипповичу, он здравствовал бы и по сей день. Поэтому генерал считал человека заказавшего экспертизу подозреваемым номер один, и Глеб не нашелся, что возразить. В любом случае отыскать его было необходимо, хотя бы для того, чтобы, как выразился генерал, "посмотреть, что он там нашел". Потапчук объявил, что отработкой линии генетической экспертизы займется сам. Это означало, что он считает задачу непосильной для Глеба, и, подумав, Слепой был вынужден снова с ним согласиться. Помимо обычной врачебной тайны, в этом деле существовала скверная политическая подоплека, и Сиверов мог до конца жизни ходить из одной лаборатории в другую без всякой надежды на успех. Федор Филиппович, похоже, вознамерился действовать с открытым забралом – только так, в полном блеске орденов и генеральских звезд, он мог надеяться прорвать глухую оборону генетиков, которым наверняка очень хорошо заплатили за молчание. Это был не самый лучший вариант, но, пожалуй, самый эффективный. Ниточка, тянувшаяся к таинственному заказчику от Григоровича, оборвалась со смертью старого графолога; таким образом, оставались только строители. "Остаются только строители", – сказал Глеб и осекся, встретившись с насмешливым взглядом Федора Филипповича. "Так точно, – подтвердил генерал, посмеиваясь, – только они и остаются. Ты уж не обессудь, придется тебе... гм... внедриться в их среду. Иначе они, черти, ничего не расскажут. Думаю судьба бригадира – это такой урок, который не скоро забудется. Так что..." "Спасибо, Федор Филиппович! Спасибо, родной! – подумал Глеб, яростно намыливая голову вонючим хозяйственным мылом. – Удружил, ничего не скажешь..." Пальцы были какими-то чужими, деревянными, как будто он мыл голову граблями или протезами. Смыв мыло, Глеб посмотрел на руки. Они слегка дрожали, на ладонях красовались сорванные мозоли. Между тем за весь сегодняшний день он не добыл никакой информации – ну, разве что выучил, как кого зовут, да узнал с десяток жаргонных словечек, бытующих в среде гастарбайтеров, прибывших в Москву с братской Украины. Но доведись ему прямо сейчас, сию минуту, в кого-нибудь стрелять, Слепой был почти уверен, что ни за что не попадет – разве что перед ним, шагах в десяти, поставят африканского слона... Он заметил, что рыжий Иван, стоя в дверях душевой в чем мать родила, выжидательно посматривает в его сторону, и заторопился. Сквозь хлипкую фанерную перегородку, перекрывая плеск воды, доносилось недовольное ворчание старика Давыдовича. По здешним меркам он и впрямь был глубокий старик – ему перевалило за шестьдесят, но на шабашку его взяли, во-первых, потому что приходился кому-то из работяг отцом, а во-вторых, из-за его богатейшего опыта и небывалого, фантастического глазомера: Давыдович никогда не пользовался ни рулеткой, ни уровнем, ни отвесом, и при этом переделывать сделанное им никому и никогда не приходилось. Он был плотник, каменщик и штукатур, что называется, божьей милостью. Давыдович строго охранял неписаные законы "рабочего братства и малейшее отступление от них встречал раздраженной старческой воркотней. "Плещется, ё-н-ть, как гусь, – брюзжал он, – а чего, ё-н-ть, плещется? Сколько, ё-н-ть, его дожидаться прикажете, барина голого? Интеллигент в очках, ё-н-ть, только галстука поверх голого срама не хватает... Чего тише? Чего, ё-н-ть, тише? Я тебе толкую: не по-людски это, не по-человечески, а ты мне, ё-н-ть, тише... Рот он мне будет затыкать, сморкач, пальцем деланный..." Эта тирада, по всей видимости, относилась к Глебу, который действительно остался в душевой один, если не считать Ивана, который, заговорщицки подмигнув ему, прошлепал в раздевалку. Оттуда немедленно послышался его громкий голос: "Ну, чего разнылся, старый хрен? Дай человеку спокойно помыться! Он же не виноват, что ты вперед всех в душ заскочил и битый час там свою задницу намыливал!" Глеб торопливо завернул оба крана, снял с крючка слегка влажное вафельное полотенце и, вытираясь на ходу, заспешил в раздевалку, где под дружный гогот работяг высказывались многочисленные предположения о том, чем занимается Давыдович в душевой кабинке, когда на него никто не смотрит. Несмотря на то что перспектива попойки в этой шумной, не обезображенной интеллектом компании выглядела не слишком привлекательно, это была единственная реальная возможность узнать хоть что-то полезное. Выходя из душевой, Сиверов поскользнулся на мокрых досках, смачно выругался вслух и направился к своему шкафчику, преодолевая инстинктивное желание прикрыться полотенцем. * * * Домой ему предстояло добираться на метро. Он оставил машину на стоянке (где вы видели разнорабочего, который приезжает на стройку за рулем новенькой иномарки?) но сейчас эта предосторожность пришлась как нельзя более кстати. Несмотря на то что пил он очень осторожно, изо всех сил стараясь соблюсти меру, перед глазами все плыло, а звуки доносились будто сквозь вату. Улица от края до края утопала в золотистом тумане, и Глеб никак не мог разобрать, то ли это теплый майский вечер так изумительно хорош, то ли это он ухитрился-таки набраться. Закатное солнце пылало в стеклах окон расплавленной медью, как будто все дома по правой стороне улицы были охвачены пожаром. Нетвердо ступая, Глеб двигался по левой стороне, уже накрытой прохладной голубоватой тенью, радовался жизни и отстраненно думал о том, что не напивался до такого состояния давным-давно – он уже и не помнил, когда такое случалось с ним в последний раз. Не то чтобы он был по-настоящему пьян, но и трезвым себя назвать не мог при всем своем желании. Вечер в провонявшей потом, водочным перегаром и грязными мужскими носками рабочей общаге прошел, можно сказать, впустую. Был только один намек, оброненный вскользь Иваном, который по неизвестной причине взялся покровительствовать Глебу. Так вот, когда в очередной раз встал вопрос, кому идти за добавкой, и Глеб полез в карман за бумажником, Иван удержал его, пьяно ухмыляясь: "Успокойся, браток, а то до получки не дотянешь. Тут все при деньгах, Виктор Иваныч никого не обидел. Душевный он мужик, даром что архитектор..." Глеб спросил, что это за Иваныч такой, но тут между ним и Иваном, как темный айсберг, вдвинулся мрачный и, кажется, совершенно трезвый бригадир, оттолкнул Ивана похожей на совковую лопату ладонью и басовито прогудел, с осуждением глядя на него сверху вниз: "Язык укороти, трепло рыжее. Его эти дела не касаются. Сходи лучше за горючим, раз такой богатый. Да смотри там, по кумполу не схлопочи, как Михалыч, а то бренчишь, как ботало коровье..." И все. Больше Глебу не удалось добиться от них ни единого слова, сколько он ни пытался направить разговор в нужное русло, сколько ни заговаривал о каких-то мифических "старых объектах", где он якобы работал до своего появления в бригаде. Его слушали, пьяно кивая головами, сочувственно цокали языками, когда он плел небылицы, но на вопрос, где они сами работали прежде, какой объект возводили, отвечали расплывчато: "Да так, у одного... По мелочи, в общем, забор строили..." В конце концов Глеб прекратил расспросы, поймав на себе косей, исподлобья взгляд бригадира. Вспомнив этот взгляд, Сиверов потряс головой, разгоняя алкогольный туман, и, чтобы сосредоточиться, закурил сигарету, дешевую, без фильтра, – Сиверов не выходил из образа. Она отчаянно воняла паленой веревкой, от нее драло горло, щипало язык, а на губах оставался коричневый клейкий налет – смола. После второй затяжки Глеб выбросил сигарету в колодец ливневой канализации, крепко вытер губы тыльной стороной ладони и подумал, что с этим надо что-то делать: в таком состоянии он, пожалуй, имел верный шанс разделить незавидную участь Льва Валерьяновича Григоровича. К тому же дома его ждала Ирина. Она повидала мужа всяким, но таким еще не видела. Глеб заглянул в аптеку и, старательно игнорируя неодобрительный взгляд пожилой провизорши, приобрел пузырек нашатырного спирта. В киоске возле станции метро он купил бутылку питьевой воды без газа, накапал туда нашатыря, старательно взболтал и, заранее кривясь, залпом выпил эту отраву. Нашатырь ударил в нос, как кувалда. Спустя секунду он добрался до мозга и потек, заструился по извилинам, вымывая из них пьяную муть. На короткое время Глеб превратился в воздушный шарик, наполненный ледяным зловонием; он стоял за киоском, часто, как усталый пес, дыша широко открытым ртом, и думал, не переборщил ли по неопытности с нашатырем, но вскоре все прошло. Он был трезв – ну, или почти трезв. В другом киоске купил пачку дешевого чая, вскрыл ее, сунул в рот щепоть сухих листьев и принялся старательно жевать. Так он вошел в метро, погрузился в вагон и без приключений добрался до своей станции. Ему пришло в голову, что в таком состоянии лучше переночевать в конспиративной квартире, но ему нужно было кое о чем спросить Ирину. Кроме того, он соскучился, и это окончательно решило дело. Перед дверью подъезда Глеб заправился очередной порцией сухой заварки, а остальное выбросил в урну. Жевать чай было противно, но не намного противнее, чем курить "Приму". Сиверову казалось, что от него за версту разит дешевым табаком и хозяйственным мылом, он был себе противен и чувствовал себя вконец опустившимся. "И это за один день, – подумал он, входя в лифт. – Черт, а если бы всю жизнь так?" Ирина встретила его в прихожей и обняла, окутав запахом своих – и, конечно, его – любимых духов. Глеб пытался оттянуть неизбежное объяснение, пряча лицо у нее в волосах. – Что это с тобой? – спросила она с веселым удивлением. – Чем это от тебя пахнет? – Пролетариатом, – честно, без утайки ответил Глеб. – Отечественными сигаретами, хозяйственным мылом, цементной пылью и трудовым потом... – Насчет пота не знаю, – с сомнением произнесла Ирина, пытливо вглядываясь в его лицо, – но вот нашатырем от тебя, извини, разит на всю прихожую. "Ерундовая была заварка, – мысленно констатировал Глеб. – А реклама-то, реклама!.. Эх! Надо было брать что подороже..." – Послушай, – сказала Ирина, – да ведь ты, приятель, пьян! Или я не угадала? – Угадала, – вздохнул Глеб. – Но ты должна оценить по достоинству мое старание хотя бы выглядеть тревз... трезвым. И имей в виду, с сегодняшнего дня мы начинаем бесхитростную жизнь простой российской семьи. – Это как же? – с любопытством спросила Ирина. Похоже было на то, что она находит ситуацию чертовски забавной. – Очень порет... просто, – сказал Глеб. Язык слушался плохо – одеревенел из-за этого дурацкого чая. – Как в анекдоте. Приходит муж с работы пьяный, а жена его встречает... Кстати! – обрадовался он. – Поздравь меня! Мы с тобой теперь коллеги! Ты проектируешь – я строю, ты опять проектируешь – я все время строю... Здорово, да? – Ой-ой-ой, – сказала Ирина, по-бабьи подперев щеку ладонью. – Ступайте-ка в душ, коллега, а я пока кофе сварю. – Мне, пожалуйста; ведро, – попросил Глеб, направляясь в сторону ванной. – И покрепче! – Само собой, – сказала Ирина. Четверть часа спустя освеженный, закутанный в халат, благоухающий Глеб Сиверов сидел на кухне и, обжигаясь, прихлебывал горячий кофе из большой фаянсовой кружки. Ирина сидела напротив, разглядывая его с нескрываемым любопытством. – Извини, – ответил он на ее безмолвный вопрос, – так получилось. Такая дурацкая работа: все время приходится делать то, чего нормальные люди не делают. – Да нет, нормальные люди как раз частенько такое делают, – заметила Ирина. – А что это ты такое плел насчет простой бесхитростной жизни? В коллеги набивался... Глеб затряс головой. – Уже набился! Не веришь? На, полюбуйся! Он протянул через стол свои стертые до мяса ладони. Ирина испуганно отшатнулась. – Господи! Это что такое?! – Это руки обычного российского плотника-бетонщика после первого рабочего дня, – торжественно объявил Глеб. – Я, видишь ли, решил начать честную трудовую жизнь и зарабатывать хлеб свой в поте лица своего... И это, скажу я тебе, оказалось не просто! Как говорится, лентяй за дело – мозоль за тело. – Что ты несешь? Перестань паясничать, говори толком. Какой еще плотник, какой бетонщик? Погоди, я сейчас перевяжу... – Глупости, – отмахнулся Глеб. – Заживет как на собаке. Я же говорю: такая вот дурацкая у меня работа. Самому смешно, ей-богу. Я не паясничаю, я действительно устроился работать на стройку. Пришлось, понимаешь ли... И соответственно отметил первый рабочий день в кругу любимых коллег – тоже, как ты догадываешься, пришлось. Ирина вздохнула, она все поняла. – А я-то решила, что ты действительно перековал меч на орало... – Плотник-бетонщик из меня, как выяснилось, очень посредственный, – заявил Глеб. – А уж кузнец, пожалуй, и того хуже. Страшно подумать, что у меня получится, если я возьмусь ковать. Орало с вертикальным взлетом какое-нибудь... Ирина невесело фыркнула, встала и начала накрывать на стол. – Закуси, кузнец, – сказала она, ловко расставляя на скатерти тарелки. – А то ты, по-моему, еще не совсем пришел в себя. – Вот! – обрадовался Глеб. – А я сижу и думаю: чего это мне в жизни не хватает? Закуски мне не хватает, вот чего! А может, по стопарику? – тоном профессионального провокатора предложил он. – Чтоб закуска, значит, не пропадала, туды ее в качель... – Не знаю, как там твой меч, – заметила Ирина, нарезая хлеб, – но сам ты перековался очень успешно. Дня не прошло, был человек – стал законченный алкоголик. – Так уж и законченный, – с покаянным видом сказал Глеб. – Я бы сказал, начинающий... Послушай, – делая вид, что спохватился, как бы между прочим добавил он, – а ты, случайно, Виктора Ивановича не знаешь? – Знаю, наверное, – немного удивленно откликнулась Ирина. – Я многих знаю, и среди них, по-моему, есть пара-тройка Викторов Ивановичей... – Ах да! – спохватился Глеб, на этот раз вполне искренне. – Меня интересует твой коллега, архитектор, которого зовут Виктором Ивановичем. Ирина наморщила лоб и задумалась, не забывая присматривать за яичницей, чтобы та не пригорела. – Коллега? В нашем бюро нет ни одного Виктора Ивановича. Виктор Денисович есть, и еще практикант, Витя Смирнов, я его отчества не знаю, но могу позвонить узнать... – Практикант? Нет, практикант не годится. Ему сколько лет – восемнадцать-двадцать? – Двадцать три. Сразу после института. Способный малый, только лентяй. Его больше интересует противоположный пол, чем архитектура, и поэтому... – Так-так-так, – перебил Сиверов. – Я вижу, в ваше бюро давно пора наведаться и провести разъяснительную работу... Безобразие! Куда смотрит общественность? – Общественность смотрит в зеркала, – с улыбкой ответила Ирина. – Мажет губы, щиплет брови и вообще чистит перышки. Паренек-то симпатичный! Но ты можешь не волноваться: я для него старовата. – Да, – сказал Глеб, – действительно, что это я забеспокоился? – Ах ты негодяй, – возмутилась Ирина. – Так я, по-твоему, старуха? – Я этого не говорил. Это ты сказала. – А ты согласился! – Я?! Я только сказал, что мне беспокоиться не о чем, потому что я тебе целиком и полностью доверяю. Ты у меня не только красавица, но еще и умница, каких поискать. – Так, теперь я не только старуха и уродина, а еще и дура вдобавок! Глеб вздохнул и смиренно принялся за еду. – М-м-м, вкусно! Так тебе, значит, незнаком архитектор по имени Виктор Иванович? – спросил он через некоторое время с набитым ртом. Ирина посмотрела на него долгим испытующим взглядом. Впрочем, Глеб знал, что она не станет задавать лишние вопросы – привыкла. "Черт, как это она со мной до сих пор живет?" – в который уже раз подумал он с чувством похожим на раскаяние. – Почему же не знаю? – медленно произнесла Ирина. – Просто так сразу не вспомнишь... Ну, разве что Телятников... "Пустой номер, – подумал Глеб. – Так просто не бывает: пришел домой, спросил у жены и получил ответ, который ищешь уже вторую неделю... Скорее всего это совсем не тот Виктор Иванович. Мало ли в Москве архитекторов?" – Телятников? – переспросил он с глубокомысленным видом. – Интересная фамилия. Вызывает ассоциации: Тургенев, Толстой, дворяне... – При чем тут дворяне? – удивилась Ирина. – Добро бы еще был какой-нибудь Телятьев... А Телятников – это потомок телятника, то есть человека, который за телятами присматривает, только и всего. Что же тут дворянского? – Ага, – сказал Глеб, – понятно. Ну, и что же он из себя представляет, этот отдаленный потомок крепостного скотника? Ирина покачала головой. – Тебе определенно нельзя пить. Ты такое несешь!.. – Мне нельзя пить с рабочим классом, – уточнил Глеб. – У меня профессиональная способность к мимикрии, я автоматически приобретаю окраску окружающей среды, и это не сразу проходит. Вот если бы я пил, к примеру, с академиками, ты бы меня просто не узнала. Сидел бы тут и рассуждал о дискретных свойствах материи, а ты мучилась бы чувством своей интеллектуальной неполноценности. Сейчас, по крайней мере, ты можешь гордиться своим превосходством. Чем плохо? А если бы я пил с Телятниковым, то... Впрочем, вряд ли я стал бы с ним пить. Я же его никогда в глаза не видел! А вдруг он – мерзкий, отвратительный тип, дурак и бездарь? С чего это я стану с ним пить? – Не надо задавать мне наводящие вопросы, – сказала Ирина, – я и так поняла, что тебя очень интересует Телятников. Хотя никак не возьму в толк, зачем он тебе понадобился. Интеллигентный человек, мухи не обидит, с бандитами дела не имеет... – Так уж и не имеет? Так он, наверное, голодранец? Кто ж ему деньги платит, если не бандиты? – Ну, в самом широком смысле ты, наверное, прав. По-настоящему большие деньги честно не наживешь, а Телятников берет много – столько, что среднему бандиту его услуги не по зубам. Его бюро выполняет заказы очень богатых людей. Причем Телятников никогда не ограничивается только проектированием. У него собственный штат опытных прорабов, и по желанию клиента он может выступить в роли генерального подрядчика – нанять строителей и выполнить весь объем работ, начиная с чистого листа ватмана и заканчивая сдачей дома под ключ. Заказчиков это, как правило, устраивает – согласись, приятно иметь дело с одним человеком, тем более когда у него такая безупречная репутация. Телятников сам не ворует и рабочим не позволяет – цену назначает высокую, но сверх нее не берет ни копейки. И при этом особняки строит соседям на зависть. Он настоящий архитектор, Глеб, и умеет работать не по шаблону, творчески. – Ва, – сказал Сиверов, – да он просто ангел! – Ну, это громко сказано. В бизнесе ангелы не выживают. Деньги свои этот ангел выдерет у кого угодно, да и банальным перехватом заказов не гнушается – как и все, впрочем. Знаешь, я ему здорово завидую. Он сумел стать по-настоящему независимым, обеспечил себе возможность работать на совесть и от души – так, чтобы потом гордиться своей работой, а не отводить от нее глаза. Это ведь далеко не каждый может себе позволить – не спешить, не суетиться, а спокойно творить шедевры. – Шедевры, – проворчал Сиверов, уплетая яичницу. – Любите вы словами бросаться, люди искусства... А что он за человек, этот создатель шедевров? Ирина пожала плечами. – Не знаю. Я его видела всего пару раз, когда он заезжал к нашему шефу по каким-то своим делам. Мне он показался неинтересным. Рыхлый такой дядечка, в очках и с профессорской бородкой, которая идет ему как корове седло. Послушай, Глеб, а в чем все-таки дело? Я не вмешиваюсь, но все-таки... – Что ты еще себе выдумала? Просто услышал сегодня, как работяги на стройке хвалили какого-то Виктора Ивановича, архитектора, – хороший, мол, мужик, не жадный... Дай, думаю, у Ирины спрошу – может, знает, кто такой... – Работяги на стройке? – Ирина, казалось, немного смягчилась. – Ну, тогда это, наверное, действительно Телятников. Обычно он работает с одними и теми же субподрядчиками, но, когда те заняты на пусковых объектах, часто нанимает случайные бригады для черновых работ – расчистить участок, вырыть котлован, залить фундамент... И действительно не скупится – деньги-то не его, заказчика. Только я все равно не понимаю, каким образом он мог заинтересовать таких людей, как вы с Федором Филипповичем. – А кто говорит, что он нас интересует? – с хорошо разыгранным удивлением сказал Глеб. – Я просто удовлетворяю нормальное человеческое любопытство. Интересно мне стало, откуда строители с братской Украины могут знать московского архитектора. Не волнуйся за своего Телятникова, с нашей стороны ему ничто не угрожает. Он с трудом преодолел искушение выделить голосом слово "нашей". Потом его немного позабавил тот факт, что Ирина, выразив свою обеспокоенность судьбой полузнакомого архитектора, так и не спросила, каким ветром его, Глеба, занесло на стройку. Ей, конечно, было любопытно, но она сдержалась, потому что понимала: в строители ее муж подался неспроста. Ирина просто соблюдала старое табу на разговоры о его работе. * * * В начале четвертого ночи Сиверова разбудил телефонный звонок. Мобильник лежал на тумбочке у кровати, сияя разноцветными огнями и противно жужжа. Глеб прихлопнул его ладонью, как большое зловредное насекомое, сразу же нажал на клавишу соединения, выбрался из-под одеяла и, натыкаясь в темноте на мебель, босиком вышел в коридор. Здесь он поднес мобильник к уху и хриплым со сна голосом сказал: – Слушаю. – Это ты? – спросил Федор Филиппович. – Когда ложился спать, был я, – спросонья преисполнившись сарказма, сообщил Глеб. – А сейчас не знаю, надо в зеркало посмотреться. – Не смешно, – проворчал генерал. – Мне тоже. Что случилось, Федор Филиппович? Вы, случайно, не время хотели узнать? Докладываю: сейчас три часа и семь... виноват, уже восемь минут. – Я хотел узнать другое, – никак не отреагировав на грубость, сказал Потапчук. – Ты где сейчас? Глеб ощупью пробрался в кухню и включил неяркую лампу над плитой. – Дома, – сказал он, – где же мне еще быть-то? – Мало ли, – сказал генерал. По голосу чувствовалось, что у него слегка отлегло от сердца, но, чем вызвано его волнение, Глеб не понимал. – Вдруг ты со своими строителями в вагончике решил заночевать? – Я об этом думал, – признался Глеб, – но мне столько не выпить. – Узнал что-нибудь? – Так, мелочь... В общем, надо кое-что проверить. Завтра снова пойду на стройку, попробую уточнить... Говоря это, он с неудовольствием ощупывал ноющую поясницу. Плечи тоже ломило, а руки по-прежнему казались длинными, как у орангутанга. – На стройке тебе делать нечего, – отрезал Потапчук. – Как это? Почему? – Полчаса назад вагончик с твоими коллегами сгорел дотла. Одни головешки остались. Такие-то дела, Глеб Петрович. И, главное, никто даже не попытался выскочить. Пьяные они там все были, что ли? – Да, – медленно сказал Глеб, опускаясь на табурет и вслепую нашаривая на подоконнике сигареты, – пьяные... Выкурив две сигареты подряд, он вернулся в спальню. За окном уже начинало светать, и Глеб долго стоял в серых предрассветных сумерках, глядя на лежащую в постели Ирину. Она не шевелилась, ее дыхание было глубоким и ровным – жена спала, а может, только делала вид, что спит. Глава 8 Дело вырисовывалось дьявольски щекотливое – из тех горячо ненавидимых Федором Филипповичем дел, которые даже в случае успешного завершения не сулят в перспективе никаких жизненных благ – ни моральных, ни материальных. Зато любой неверный шаг чреват самыми неприятными последствиями. Вести такие дела все равно что брести по минному полю с завязанными глазами. Увы, другие дела Федору Филипповичу перепадали редко. Как ни крути, а трудного разговора с начальством было не миновать – только заручившись мощной поддержкой сверху, он мог идти на штурм кремлевских твердынь. Но верхи верхами, а в низах тоже далеко не все шло как по маслу. Зимин, этот плешивый потомок великого человека, оказался крепким орешком – трусливым, упрямым и, как верно подметил бульварный писака Баркун, исполненным преувеличенного сознания собственной значимости. Пришлось явиться к нему во всем блеске парадного мундира – при орденах, генеральских звездах, в сопровождении расфуфыренного, как павлин, умирающего со смеху, но сохраняющего непроницаемый вид адъютанта, на сверкающем служебном "Мерседесе" с сиреной и мигалкой, чтобы господин Зимин понял наконец, что с ним не шутят. Первым делом, прямо с порога, генерал Потапчук объявил ему о секретности своей миссии и тут же, противореча самому себе, пообещал в случае отказа от сотрудничества вызвать господина Зимина к себе на Лубянку повесткой. Осуществить свою угрозу он не мог, потому что в данный момент действовал вполне незаконно, то есть, попросту говоря, брал клиента на пушку. Как бы то ни было, Зимин дрогнул и пусть со скрипом, но дал согласие на маленькую, почти безболезненную процедуру, которая была так нужна Федору Филипповичу. Согласие было письменным; чтобы добиться подписи под заранее заготовленным документом, генералу пришлось ораторствовать лишние четыре минуты. Но эти трудности остались позади, и к назначенному часу Потапчук был во всеоружии. Поглядев на часы, он вздохнул, привычным усилием воли преодолел искушение выкурить перед трудным разговором сигаретку, прихватил заготовленную папку с материалами по делу и отправился на ковер к начальству. Прежде всего он изложил фактическую сторону дела, в котором к моменту разговора накопилось уже столько трупов, что их число было сравнимо с количеством жертв террористического акта средней руки. Начальство крякнуло, подняло брови и поинтересовалось, кто и с чьего попущения устроил в Москве такую бойню, а главное, почему этим занимается генерал Потапчук, а не прокуратура. Федор Филиппович не дрогнул и перешел от сухих фактов к изложению сути дела. Примерно на середине его речи брови начальства опять неудержимо поползли вверх, поднимаясь над мощной роговой оправой очков, как две черные грозовые тучи над горизонтом. Но Федор Филиппович выдержал град язвительных вопросов и продолжал твердо и последовательно излагать дело. Он выложил на стол номер "Московской сплетницы" со злополучной заметкой, рассказал, откуда у журналиста такая информация, закончил же таинственным происшествием с господином Зиминым-Ульяновым. О графологической экспертизе и судьбе Льва Валерьяновича Григоровича также было упомянуто, и это, похоже, было единственным, что помешало начальству сию же минуту упечь Федора Филипповича в психоневрологический диспансер. Григорович был человеком известным и уважаемым, его мнение по профессиональным вопросам никто и никогда не отваживался оспаривать, и даже устная ссылка на Григоровича обыкновенно служила завершением любой специальной дискуссии. Поэтому просто отфутболить Федора Филипповича вместе со всеми его трупами и домыслами у начальства не получилось. Кряхтя и разминая ладонью могучий загривок, оно, начальство, признало, что проблема, похоже, существует. "Даже если никакого захоронения на самом деле нет, – сказало начальство, – кто-то, похоже, всерьез уверен в его существовании и действует, исходя из этой предпосылки, – действует, прямо скажем, так, словно над ним нет ни Бога, ни закона, ни Федеральной службы безопасности. Да и политический аспект... нежелательные слухи... нагнетание напряженности... сложная внутриполитическая обстановка..." Генерал Потапчук согласно кивал головой, прямо как фарфоровый китайский болванчик, думая о том, что самая легкая часть дела уже позади: убедить начальство в необходимости расследования ему удалось. Вторая часть задуманной им операции обещала быть посложнее: вместе с неустановленным преступником генералу Потапчуку предстояло покуситься на святое – не на имя вождя, а на его тело, получившее усилиями ученых видимость бессмертия. Он изложил свои соображения о дальнейшем ходе расследования, а затем исподволь подобрался к главному: а нельзя ли ему, генералу Потапчуку, с санкции руководства, но при этом потихонечку, негласно кое-что предпринять? И дальше пошло сложнее. "Это еще зачем? – такой примерно реакции и ожидал Федор Филиппович. – Ты что, хочешь сказать, что веришь в эти бредни? Может, ты хочешь, чтобы и я в них поверил? На посмешище меня выставляешь? Небось уже в психушке договорился, чтобы наши койки рядом поставили?" "Пускай все это – чистой воды бред, провокация, плод чьего-то больного воображения. Меня, – сказал Федор Филиппович, – это вполне устроило бы. А что, если нет? Это маловероятно, но все же – что, если?.. Хороши же мы будем, если газетчики докопаются до правды первыми и потом ткнут нас носом. "Даром получают зарплату" – это, пожалуй, самое мягкое из возможных высказываний в наш адрес..." Про газетчиков он ввернул нарочно, чтобы усилить впечатление. Прием был незатейливый, грубый, но действенный: в свое время сидевшему перед ним в глубоком кожаном кресле человеку от журналистов здорово досталось. Схлопотал он тогда за дело, и, хотя сейчас это не имело к делу ни малейшего отношения, главное, что приемчик сработал. "Да, – пробурчал генерал-полковник, снова принимаясь массировать бычий загривок, – этим брехунам только дай волю... Нет, Потапчук, утечку информации надо предотвратить во что бы то ни стало, и за это ты мне ответишь головой. Ты, пожалуй, прав: надо установить, что в этом деле правда, а что брехня, и поступать соответственно. Словом, действуй на свое усмотрение, я тебе доверяю". Федор Филиппович поблагодарил и, дивясь собственному нахальству, кротко заметил, что для осуществления задуманной им акции одного доверия мало – нужна официальная поддержка на самом высоком уровне. Сразу вслед за этим заявлением ему пришлось выдержать короткую, но яростную схватку – общеизвестно, что чем выше начальство, тем меньше ему хочется действовать от своего имени и действовать вообще. Потапчук, однако, остался непреклонен, и поддержка была ему не только обещана, но и обеспечена – немедленно, тут же, не сходя с места, посредством серии телефонных звонков, последний из которых был произведен с аппарата, у которого на месте диска красовалось рельефное изображение двуглавого орла. Выйдя из кабинета, генерал Потапчук вынул из кармана платочек и с чувством выполненного долга утер обильный трудовой пот, выступивший на лбу. Расслабляться, однако, было рано. Вернувшись к себе, Федор Филиппович велел подать машину и, чтобы скоротать ожидание, выпил стакан чаю. За чаем позвонил Зимину, который уже вторые сутки проживал казенные денежки в одноместном "люксе" гостиницы Россия, и попросил родовитого чинушу быть готовым. Зимин не выразил по этому поводу никакого восторга, однако его письменное согласие лежало у Федора Филипповича на столе, да и шикарный гостиничный номер с видом на Красную площадь ему предоставили не просто так. Вскоре они уже были на месте. Встретили их без восторга, но вопрос был согласован и улажен, так что никаких препятствий на пути к заветной цели не возникло. Пока длились предварительные переговоры, просматривались бумаги, протирались очки и глубокомысленно почесывались сверкающие в свете люминесцентных ламп ученые лысины, Федор Филиппович боролся с желанием бежать отсюда куда глаза глядят. Этот целый, чтоб ему пусто было, научно-исследовательский институт, основанный в незапамятные времена, с первой минуты своего существования занимался одним-единственным делом – поддержанием в приличном состоянии лежащей в стеклянном гробу посреди Красной площади мумии. Разумеется, методы при этом использовались сугубо научные и самые современные, но генерала все равно не оставляло ощущение, что его занесло в логово каких-то шаманов, египетских жрецов, адептов нечистой силы, колдунов самого что ни на есть зловещего толка, заплечных дел мастеров и так далее и тому подобное. Понятное дело, что никаких ужасов он в институте не увидел, но, покинув это место, генерал все равно испытал огромное, какое-то детское облегчение. На стоянке перед институтом он сердечно (и тоже не без облегчения) распрощался с Зиминым, сдав его с рук на руки двоим оперативникам, которые должны были доставить гостя на вокзал и посадить в поезд. Говорить о том, что тем же поездом, в том же вагоне и даже в том же купе в Саратов отправятся еще двое сотрудников его отдела, Потапчук, естественно, не стал. Начальство Федора Филипповича решило вопрос так основательно, что результаты экспертизы были готовы уже через день. Об этом Потапчука уведомили по телефону. Звонивший поинтересовался, заедет генерал в институт лично или кого-нибудь пришлет. Голос у звонившего был молодой, тон – довольно беззаботный, и Федор Филиппович отважился попросить собеседника об одолжении – передать папку с результатами анализа в ближайшем сквере, где он, Федор Филиппович, будет ждать на скамеечке. Голос в телефонной трубке еще больше повеселел: "Генерал, а покойников боитесь", но согласие было получено, и в трубке зачастили гудки отбоя. В условленное время Федор Филиппович прибыл на место встречи и, к своему большому удовольствию, обнаружил недалеко от входа в сквер свободную скамейку. Он уселся, сунул в рот леденец и стал ждать, делая вид, что двое сидящих на соседних скамейках крупных мужчин в спортивных куртках ему незнакомы. Потом появился медик – точнее, молодой лаборант, которого Федор Филиппович мельком видел во время своего первого визита в институт. На носу, как положено, криво сидели очки в мощной пластмассовой оправе, большой лоб плавно переходил в раннюю лысину, а в руке была зажата синенькая пластиковая папка, содержавшая бумаги с результатом генетической экспертизы. Лаборант поздоровался с Федором Филипповичем и с насмешливой улыбочкой протянул ему папку. – Извольте, – сказал он, – тут все расписано. Генерал одним глазом заглянул в папку и вздохнул. – Молодой человек, – взмолился он, – а как-нибудь покороче нельзя? И чтобы по-русски... – Коротко и по-русски? – лаборант ухмыльнулся. – Да нет ничего проще! Можете передать своему Зимину, что он жулик и самозванец. В данном случае результат анализа ДНК не вызывает ни малейших сомнений. Точность стопроцентная, будьте уверены. Общего между нашим клиентом, – он снова ухмыльнулся, – и вашим Зиминым только то, что оба они относятся к виду homo sapiens. То есть это Зимин к нему относится, а наш относился, пока был жив. – Ошибка исключена? – упавшим голосом уточнил Федор Филиппович. – Абсолютно! У них все разное – строение ДНК, даже группа крови... В заключении все написано. Теперь вашему самозванцу не отвертеться, можете смело его сажать. Не понимаю, как у него хватило наглости дать согласие на экспертизу. – Ну, почему же обязательно наглости? – Федор Филиппович почмокал леденцом, борясь с желанием выплюнуть эту гадость в урну. – Он искренне верит, что приходится Владимиру Ильичу внучатым племянником. – Жаль его разочаровывать, – без капли сочувствия в голосе сказал лаборант. – Но недаром сказано: Платон мне друг, но истина дороже! Ну, будьте здоровы, генерал! – И вам того же, – сказал Федор Филиппович. Он был рад, что лаборант уходит: ему все время казалось, что от одежды молодого человека попахивает формалином и еще чем-то неприятным – уж не мертвечиной ли? Проводив взглядом фигуру в медицинском халате, Федор Филиппович вынул из кармана пиджака сотовый телефон и набрал номер Слепого. Когда в трубке потянулись длинные гудки, он спохватился и с удовольствием, выплюнул леденец в носовой платок, а затем вытряхнул его в урну. – Дрянь дело, Глеб Петрович, – сказал он, когда Сиверов взял трубку. – Анализ дал отрицательный результат, так что придется тебе встретиться с этим Телятниковым. А вдруг он именно тот, кого мы ищем? Во всяком случае, другого варианта я пока не вижу. – Понял, – лаконично ответил Слепой и прервал соединение. Федор Филиппович спрятал телефон и принялся задумчиво шарить по карманам в поисках сигарет, которых там не было. Он нашел только пакетик с леденцами. Вынул его из кармана, некоторое время разглядывал, словно пытаясь понять, что это за штука, а потом раздраженно швырнул в урну. Легче ему от этого не стало. Самоуверенный лаборантишка даже не знал, какая бомба лежала в синей пластиковой папке. Отрицательный результат анализа ДНК означал, что кто-то уже давно и упорно врет: либо Зимин с его коллекцией справок, либо те, кто утверждает, будто в мавзолее на Красной площади лежит тело Владимира Ильича Ленина. Проще всего было бы объявить Зимина самозванцем, но в свете уже известных генералу Потапчуку фактов Зимин таковым не выглядел. Ах, как было бы хорошо, если бы анализ дал положительный результат! Тогда, по крайней мере, было бы ясно: в мавзолее лежит Ленин, Зимин – его родственник, письмо, датированное пятьдесят четвертым годом, – фальшивка, а убийца – обыкновенный маньяк, тронувшийся умом после прочтения дурацкой, высосанной из пальца заметки в "Московской сплетнице"... Увы. Федор Филиппович тяжело вздохнул, поднялся со скамейки и, вяло помахивая портфелем, двинулся к своей машине. * * * Виктор Иванович Телятников был человеком верующим. Крестился он совсем недавно и, прямо скажем, под влиянием широко распространившейся моды на православие; веровал Телятников истово, а временами – увы, увы! – даже и демонстративно. Он всегда крестился, завидев храм, независимо от того, шел пешком или вел машину. Пару раз из-за этого Виктор Иванович едва не угодил в аварию, но креститься, сидя за рулем, не перестал – в конце концов, все в руке Божьей, и, если, осеняя себя крестным знамением, архитектор Телятников разобьет машину или даже собьет какого-нибудь раззяву, значит, на то была Божья воля. Он никогда не проходил мимо нищего, не подав ему какой-нибудь мелочи, и даже испитые бомжи, стреляющие деньги у входа в гастроном, всегда могли рассчитывать на его благосклонность. Они давным-давно выразили бы Виктору Ивановичу свою признательность, прирезав его в темной подворотне и обобрав труп до нитки, но в магазин Телятников приезжал на машине, а за ней не очень-то угонишься, даже если очень хочется. Виктор Иванович не ждал благодарности от людей; он рассчитывал, что его добрые дела зачтутся ему во благовремении, в глубине души полагая свое благочестие чем-то вроде страхового полиса. Некоторые его знакомые посмеивались – кто в кулак, а кто и в открытую, – когда, завидев церковь, архитектор Телятников останавливался, снимал шапку и, оборотившись к храму лицом, троекратно осенял себя крестным знамением. Однако даже самые ярые насмешники признавали, что человек он неплохой, безвредный и что креститься на церковь, как ни крути, все-таки не самое плохое хобби. Помимо того, что Виктор Иванович являлся православным христианином и великолепным специалистом, он был бережлив, предусмотрителен, осторожен и даже слегка трусоват. Последняя потасовка с его участием состоялась, когда ему было четырнадцать лет, и он вспоминал о ней как об одном из самых ярких и героических событий в своей жизни – прошлое, в особенности юность, всегда рисуется нам в некоем романтическом ореоле, и чем беднее событиями оно было, тем большее значение приобретают эти события впоследствии. От нынешних же неприятностей и бед, которых у Виктора Ивановича, как у любого бизнесмена, могло бы быть немало, его надежно оберегали деньги, влиятельные знакомые, которые по первому звонку могли уладить любую проблему, а также неукоснительное соблюдение всех писаных и неписаных законов и правил. Виктор Иванович Телятников никогда в жизни не преступал закон: если в этом возникала очень уж острая необходимость, за него это делали другие – кто за деньги, а кто и просто из дружеского расположения. Как не помочь человеку, построившему для тебя роскошный дом, и не просто дорогой, а уникальный – такой, какого нет больше ни у кого на всем белом свете? Семья у Виктора Ивановича была небольшая: он сам, жена-домохозяйка, всегда вовремя подававшая сытный ужин и не перечившая мужу ни словом, ни делом, ни даже взглядом, и дочь – не красавица, но умница, выпускница архитектурного института, любимица отца, отвечавшая ему полной взаимностью. Царившее в семье Телятниковых благополучие было прямо-таки хрестоматийным – некоторые даже не верили, что так оно на самом деле и есть, но, приглядевшись, неизменно с огромным удивлением убеждались, что с этим делом у Виктора Ивановича и впрямь полный порядок. Словом, к сорока, пяти годам жизнь архитектора Телятникова окончательно образовалась, устоялась и покатилась вперед, к светлому будущему, как поезд по рельсам, никуда не сворачивая и не принося никаких сюрпризов, кроме приятных и, чего греха таить, ожидаемых. Виктор Иванович был одним из тех крайне немногочисленных индивидуумов, которых целиком и полностью устраивает все: и они сами, и близкие, и жизнь, и то место, которое им удалось в этой жизни занять. Можно сказать, что он был счастлив, и, наверное, именно по этой причине многие находили его довольно скучным типом – а как еще назовешь человека, который всем доволен и категорически не хочет никаких перемен, даже самых незначительных? Как раз поэтому находка на участке Георгия Луарсабовича Гургенидзе основательно испортила архитектору настроение. Раз уж их все равно угораздило напороться на этот чертов бункер, то пусть бы в нем и впрямь оказались какие-нибудь ржавые снаряды или даже емкости с нервно-паралитическим газом! Тогда оставалось бы только вызвать специалистов, дождаться, пока они вывезут с участка всю эту дрянь, и со спокойной душой продолжать начатое дело. Так нет же! Мало того, что вместо бомб и подтекающих бочек с химическим оружием в бункере обнаружились незахороненные трупы; мало того, что этот сумасшедший Гургенидзе не вызвал, как полагалось бы, милицию, а полез исследовать подземелье сам; в придачу ко всему этому, выбравшись из подземелья на свет божий с какой-то бумажкой в руке, уважаемый Георгий Луарсабович тут же, не сходя с места и даже не успев, по всей видимости, подумать, выложил архитектору все как на духу: дескать, Виктор Иванович, батоно, ты знаешь, кто там лежит? Ленин! Настоящий, клянусь! До пятьдесят четвертого года живой был, представляешь? Как будто его об этом просили! Как будто Телятников, если бы ему было любопытно, не заглянул бы в бункер сам! А бородатый бригадир украинских шабашников, нанятых для черновых работ, стоял буквально в пяти метрах от них и, кажется, все слышал. Виктор Иванович мигом оценил обстановку. Когда было нужно, его мозг работал со скоростью новейшего компьютера. Продумать все возможные последствия находки Гургенидзе он, разумеется, не успел – последствия эти представлялись в виде грозно клубящихся грозовых туч неопределенных очертаний, – зато вывод, сделанный Телятниковым из услышанного, был однозначным: Виктор Иванович решительно не желал иметь со всем этим ничего общего. Он тут же на месте объявил Георгию Луарсабовичу о своем решении. Клыков, этот лощеный английский джентльмен с глазами профессионального убийцы, поглядел на Виктора Ивановича со странной смесью презрения и зависти – похоже, увиденное в бункере его тоже не обрадовало. Это был взгляд ассенизатора, брошенный на зеваку, который стоит на краю переполненной выгребной ямы и, в отличие от него, вовсе не обязан туда нырять. Взгляд этот только укрепил Виктора Ивановича в его решении, которое, впрочем, никто и не собирался оспаривать. "Хочешь отказаться от работы?" – после недолгого раздумья спросил Гургенидзе. Отказ от этой работы означал потерю чертовой уймы денег – лет десять назад Виктор Иванович ради такой суммы полез бы в пекло и разогнал там всех чертей. Однако сегодня он уже достиг такого уровня достатка и благополучия, что, выбирая между деньгами и душевным покоем, смело мог себе позволить предпочесть последний. Поэтому на вопрос Георгия Луарсабовича он твердо ответил "да", а потом, чтобы хоть немного смягчить невольную резкость этого ответа, добавил: "К моему огромному сожалению". Гургенидзе не спорил. Более того, у Виктора Ивановича сложилось вполне определенное впечатление, что предстоящее расставание с ним нисколько не огорчило олигарха, а напротив, пришлось как нельзя более кстати. Вернувшись в Москву, они официально расторгли договор; Виктор Иванович был готов ради сохранения душевного равновесия сполна выплатить предусмотренную договором неустойку, но Гургенидзе даже слышать об этом не захотел. Он по собственной инициативе раскошелился на оплату труда нанятых Виктором Ивановичем работяг, после чего вручил Телятникову энную сумму в твердой валюте, не скрывая, что платит за молчание. Отказываться от денег Виктор Иванович не стал: все, что происходит на этом свете, делается по Божьей воле, да и молчание, в конце-то концов, тоже товар, который имеет некоторую цену. Нанятую для расчистки участка бригаду украинских шабашников пришлось рассчитать раньше оговоренного срока. Виктор Иванович подыскал им работу на строительстве какого-то магазина, и строители остались довольны всем: и полученными деньгами, и новой работой, которая, в отличие от прежней, велась чуть ли не в центре Москвы. С тех пор Виктор Иванович слышал о них всего один раз, когда к нему в бюро заехал Клыков и поинтересовался, где их можно найти. Зачем ему это понадобилось, Виктор Иванович спрашивать не стал, а просто назвал адрес. То обстоятельство, что для этого ему даже не пришлось заглядывать в записную книжку, немного огорчило Телятникова: оно означало, что неприятная история с бункером засела в его сознании гораздо крепче, чем ему хотелось бы. В общем-то, ничего странного в этом не было: мысль о том, что где-то в подмосковном лесу стоит бетонный склеп, полный незахороненных, валяющихся как попало тел, была неприятна Виктору Ивановичу и как православному христианину, и просто как приличному, порядочному, цивилизованному человеку. Это было неприятно, даже если оставить без внимания дикое заявление Гургенидзе о том, что бункер является местом упокоения Ленина – настоящего, а не того безвестного двойника, чье тело выставлено на всеобщее обозрение в мавзолее. А если допустить, что это правда... Что ж, тогда ситуация складывалась вдвойне неприятная. Во-первых, христианину Телятникову всегда было не по себе при мысли, что человек, пусть даже и не простой человек, а великий тиран, не похоронен, а набит опилками – или чем он там на самом деле набит – и помещен в стеклянный ящик, как чучело какой-нибудь, прости господи, белки. Во-вторых, Телятникову-гражданину было противно сознавать, что целая страна, и он в том числе, чуть ли не сто лет поклонялась не просто мумии, а – вот незадача! – кукле, в то время как настоящий объект всеобщего поклонения все эти годы разлагался в какой-то бетонной норе посреди подмосковного соснового бора. И наконец, Виктору Ивановичу Телятникову – не христианину и не гражданину Российской Федерации, а просто человеку, семьянину, обывателю – было ясно, что обладание подобной информацией может быть чревато самыми неприятными последствиями, и как раз это беспокоило его больше всего. Но дни шли за днями, не принося никаких сюрпризов. Ни Гургенидзе, ни Клыков больше не давали о себе знать, и в один прекрасный вечер, сидя в семейном кругу за ужином и ненароком вспомнив об этой истории, Виктор Иванович мысленно сказал себе: "Все. Забыто!" – и действительно обо всем забыл. Почти забыл... В то самое утро, когда невыспавшийся генерал ФСБ Потапчук ехал на встречу с разбитным аспирантом, чтобы получить результат генетической экспертизы, а Глеб Сиверов, тоже невыспавшийся и вдобавок измученный угрызениями совести, пил восьмую чашку кофе подряд, Виктор Иванович Телятников в превосходном расположении духа прибыл к себе в бюро. Он, как всегда, приветливо поздоровался с подчиненными, придирчиво осмотрел и полностью одобрил законченный накануне макет и проследовал к себе в кабинет, чтобы там без помех разобраться с накопившейся за время его отсутствия почтой. Почта также его порадовала, поскольку, помимо прочих бумаг, содержала уведомление о переводе на его банковский счет очередной кругленькой суммы. Чтобы не забыть, Виктор Иванович тут же связался с банком и удостоверился, что деньги уже поступили. Это было очень хорошо, поскольку позволяло, не напрягаясь и даже не трогая сбережения, выполнить давнее обещание – подарить дочери на день рождения машину, и не какую-нибудь, а новую, хорошую и непременно красного цвета. Фальшиво напевая себе под нос какую-то веселую мелодию, Виктор Иванович сделал в ежедневнике пометку: "Заехать в автосалон", дважды ее подчеркнул и поставил жирный восклицательный знак. День катился как по маслу, приближаясь к обеденному перерыву. Виктор Иванович как раз заканчивал набрасывать предварительный эскиз, в котором должна была воплотиться одна пришедшая ему на ум оригинальная идея, когда на столе деликатно квакнул телефон. Не отрываясь от эскиза, Телятников снял трубку. – Виктор Иванович, вас Гаврилов спрашивает, – интимно прошелестел в трубке голос одной из сотрудниц. – Соедините, – разрешил Телятников. – Превосходно, превосходно, – пропел он, глядя на свой рисунок. Гаврилов окончил архитектурно-строительный вместе с Виктором Ивановичем, но настоящим архитектором так и не стал – то ли таланта не хватило, то ли обыкновенного везения. Промучившись несколько лет в проектном институте, Гаврилов попал под сокращение, махнул на архитектуру рукой и подался в строители. Каких-то особенных успехов он не достиг и на этом поприще – владельцем строительной фирмы не стал, капиталов не нажил, – однако прорабом был очень толковым и знающим. Виктор Иванович любил с ним работать, потому что они с Гавриловым были знакомы сто лет, уважали друг друга, а главное, говорили на одном языке. Конечно, жизнь изменила каждого, но Гаврилов, по крайней мере, не выкатывал удивленно глаза, как это частенько случалось с другими прорабами, когда Виктор Иванович начинал делиться с ним своими профессиональными планами и достижениями. Он всегда понимал, о чем идет речь, на лету схватывал самое главное, находил изюминку, а пару раз даже подбросил Телятникову нетривиальные решения, по достоинству оценить которые мог только грамотный специалист. Сейчас Гаврилов был занят на строительстве какого-то не то бутика, не то супермаркета, именно к нему Виктор Иванович пристроил украинских шабашников, обнаруживших бункер на дачном участке Гургенидзе. Эти самые шабашники вдруг вспомнились Виктору Ивановичу, пока он ждал соединения. Подумалось: уж не из-за них ли звонит Гаврилов, уж не с претензией ли? Впрочем, это была полная чушь: с чего бы это Гаврилов, прораб с многолетним стажем, стал жаловаться архитектору Телятникову на каких-то работяг? Все возникающие на стройплощадке вопросы Гаврилов великолепно решал без посторонней помощи, тем более что в наши дни особенных проблем с этим попросту не существовало. Вот работа, вот зарплата, вот правила поведения и требования, предъявляемые к качеству; а кого что-нибудь не устраивает, тот может катиться на все четыре стороны, замену ему долго искать не придется. При том, как Гаврилов умел организовать производственный процесс, обоснованных претензий к нему, как правило, не возникло ни у заказчика, ни у рабочих, да и Виктор Иванович, уж будьте уверены, не стал бы подкладывать старому приятелю и надежному партнеру свинью, посылая к нему кого попало. В трубке послышался щелчок соединения, и голос Гаврилова произнес: – Здравствуй, Виктор Иванович. – Здравствуй, Андрей Николаевич, – жизнерадостно откликнулся Телятников, продолжая искоса разглядывать лежавший на столе эскиз. У него вдруг родилась оригинальная идея, и он начал, прижимая трубку к уху плечом, чиркать по рисунку карандашом, внося поправки. – Рад тебя слышать, дорогой. – Я тоже, – сказал Гаврилов, но как-то вяло, неубедительно. – Как дела, Виктор Иванович? – Полный порядок, – отрапортовал Телятников. – Вот, сижу разрабатываю одну идейку... Оч-чень недурственная обещает получиться вещица, очень, уж ты мне поверь! – Верю, – сказал Гаврилов. – Творишь, значит? Нет ленку лепишь... Ты извини, что я тебя отвлекаю... Голос у него был совсем нехороший, и архитектор слегка взволновался. – Что это с тобой, Андрей Николаевич? Ты, часом, не заболел? Гаврилов вздохнул. – Если бы! Об этом, брат, остается только мечтать. Неприятности у меня. С самого утра отбоя нет: то пожарники, то милиция, то энергонадзор... – Проверка? – понимающе сказал Телятников. – Проверка... По уголовному, блин, делу! Помнишь ту бригаду, которую ты мне давеча сосватал? Сердце у Телятникова упало. "Так и есть!" – в голове будто что-то взорвалось, и разом представились все возможные неприятности, связанные, само собой, с роковой находкой. – А что случилось? – осторожно спросил он, от всей души жалея, что снял трубку. – С ними что-то не так? Вроде приличные люди... – Были, – сказал Гаврилов. – Были приличные люди, да все вышли. Сгорели они сегодня ночью у себя в бытовке. Все до единого сгорели, вся бригада. – Господи, – упавшим голосом сказал Телятников. – Как же так? – Да вот так, Витя, – вздохнул Гаврилов. – Черт знает что за напасть! Недели не прошло, как их бригадиру в подворотне, голову проломили... – Что?! – А ты не знал? Ну да, я тебе не рассказывал... Убили его в день получки какие-то сволочи. А теперь вот остальные сгорели. Пожарники говорят, не исключена возможность поджога, но чует мое сердце, спишут они все на неосторожность, а того хуже – на неисправность электропроводки. Ну, а где неисправность, там виноватого долго искать не надо – вот он я, сажайте! Ошеломленный, Телятников кое-как закруглил разговор, пообещав нажать на все рычаги и помочь Гаврилову отвертеться от обвинений, которые ему могли предъявить. Он действительно мог помочь старому приятелю, поскольку знал нужных людей. Виктор Иванович мог замять это дело, даже если бы Гаврилов действительно был в чем-то виновен, а помочь невинному – уж это Виктор Иванович знал наверняка! – святое дело, и Телятников принялся за него немедленно и очень энергично. Сделав не меньше десятка телефонных звонков и добившись от нужных людей нужных обещаний, Виктор Иванович со вздохом облегчения положил трубку. Увы, долгожданный покой так к нему и не пришел: перестав активно действовать, архитектор начал думать, и чем больше он думал, тем тревожнее становилось на душе. Через полчаса он окончательно разволновался, скомкал эскиз, казавшийся ему теперь бездарной компиляцией, и в совершенно расстроенных чувствах покинул бюро. Как образованный человек, Телятников не верил в совпадения. Факты сами собой выстраивались в четкую логическую цепочку, которая выглядела так: обнаружение бункера – сообщение Гургенидзе, подслушанное бригадиром строителей, – визит Клыкова в бюро с целью узнать, где сейчас находятся строители, – нелепая, якобы случайная смерть бригадира и, наконец, пожар, покончивший со всеми остальными свидетелями. Теперь, куда бы ни посмотрел Виктор Иванович, ему повсюду мерещился Клыков – человек с холодным взглядом профессионального убийцы. Мертвые не болтают, это аксиома, и архитектору не надо было долго ломать голову, чтобы понять, кто еще должен умереть во имя сохранения тайны лесного бункера. Проезжая по дороге домой мимо церкви, Виктор Иванович впервые за последние десять лет забыл перекреститься. Кое-как загнав машину на стоянку перед домом, он почти вбежал в подъезд. Когда оснащенная домофоном стальная дверь с коротким, отчетливым лязгом закрылась у него за спиной, он наконец почувствовал себя в безопасности и перестал пугливо озираться по сторонам. Шепча бледными губами страшные ругательства, он подошел к дверям лифта. Лифт оказался занят, но, похоже, двигался вниз. Нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу и сверля взглядом светящуюся кнопку вызова, Виктор Иванович думал, что ему предпринять теперь. Обратиться в милицию? А доказательства? Да его просто поднимут на смех, как только он начнет излагать свою историю! Нет, милиция – это несерьезно. "Надо переждать, – решил он. – Плевать на убытки! Завтра же в аэропорт и прочь из Москвы! В Египет, в Турцию, в Сиам, к черту на кулички, только бы подальше отсюда!" Лифт наконец спустился до первого этажа, двери открылись, и Телятников отступил в сторону, чтобы пропустить выходящего из кабины человека. Вид его вызывал брезгливое удивление. Перед Виктором Ивановичем был старик – низкорослый, горбатый, длиннорукий, когда-то, видимо, очень сильный, а теперь вконец опустившийся. На изрезанных глубокими морщинами впалых щеках серебрилась неопрятная седая щетина, мутные красные глаза слезились, как от ветра. На старике была покрытая отвратительными сальными пятнами болоньевая куртка и мятые, тоже в пятнах, серые брюки. На ушедшей в плечи, вытянутой, как огурец, голове красовался засаленный и драный строительный подшлемник, а на ногах были огромные, как снегоступы, вконец изношенные кроссовки. От старика исходил неприятный кислый запах – тоскливая вонь старости и нищеты. Телятников попятился, давая ему пройти, и задержал дыхание, но старик не торопился уходить. – Покорнейше прошу прощения, – хрипло, но очень вежливо произнес он, обдав Телятникова волной винного перегара. – Не будете ли вы так любезны угостить меня одной сигаретой? Мне, право, неловко. Обращаться к вам с подобной просьбой, но, как видите, обстоятельства... – Что вы, что вы, нет проблем, – поспешно сказал Телятников и вынул из кармана сигареты, торопясь поскорее отделаться от этого неприятного типа. Наверно, человек этот знавал лучшие времена, и добрый христианин Телятников почувствовал легкий укол стыда – правда, чего именно он стыдится, Виктор Иванович не знал. – Угощайтесь, пожалуйста, – гораздо мягче продолжал он, протягивая старику открытую пачку. – Не стесняйтесь, возьмите несколько. – Благодарю вас, – с достоинством ответил старик, – одной будет вполне достаточно. Он неловко полез своими корявыми, заскорузлыми от грязи пальцами в пачку, силясь ухватить сигарету. Наблюдая за ним, Телятников решил, что пачку придется выбросить. – Знаете что, – сказал он, – вы возьмите все, у меня дома еще есть. Говоря это, он разжал пальцы – как оказалось, преждевременно. Старик как раз ухватил ногтями кончик сигареты и потянул ее на себя. Открытая пачка выскользнула из ладони Виктора Ивановича и упала на пол, три или четыре сигареты выпали оттуда и разлетелись в стороны. Телятников был в высшей степени воспитанным человеком и в подобных ситуациях действовал не размышляя, чисто машинально. – Простите, я такой неловкий! – огорченно воскликнул он и наклонился, чтобы поднять сигареты. Горбун вынул из кармана правую руку. Тяжелый угловатый кастет тускло блеснул, описав в воздухе стремительную дугу. Раздался короткий хруст, как будто кто-то с силой всадил кухонный нож в перезрелый арбуз, и архитектор Телятников, не издав ни единого звука, рухнул на мозаичный пол, как бык под обухом мясника. Действуя с неожиданным для его возраста проворством, горбатый старик затолкал мертвое тело архитектора в кабину лифта и точным пинком отправил туда же сигареты. Ту, которая до сих пор оставалась у него в руке, старик сунул в зубы. Извлеченная из рваного, отвисшего кармана куртки неожиданно дорогая зажигалка звонко щелкнула; горбун закурил и успел длинно сплюнуть на пол кабины, прежде чем двери лифта сомкнулись. Глава 9 Сергей Воронцов сидел на подоконнике в институтской курилке и, развернувшись вполоборота, смотрел в окно, за которым зеленел молодой травой крохотный внутренний дворик. Дымя сигаретой, Воронцов лениво размышлял о всякой всячине, в том числе и о том, у кого бы стрельнуть деньжат до получки. С деньгами у Сергея по давно сложившейся традиции было туго: зарплату лаборанта в НИИ большой не назовешь, и от хорошей жизни люди в двадцать восемь лет на такую работу не устраиваются. Воронцов вздохнул. Черт бы побрал это высшее образование! Даже неоконченное, оно приучает человека мыслить критически, а на все вещи, слова и явления, тебя окружающие, взирать со здоровым, научно обоснованным скепсисом. Это качество, которым Сергей обладал в полной мере, мешало ему до конца уверовать в светлое будущее, а привычка мыслить и путем логических рассуждений докапываться до самых корней того или иного явления не позволяла ему обвинить в своих неудачах кого-либо, кроме себя самого. Быть лаборантом в двадцать девять лет – это что, успех или хотя бы залог будущего успеха? Я вас умоляю! Позор это, и больше ничего... В свое время Сергей Воронцов окончил три курса биофака. Пока он корпел над учебниками и резал несчастных лягушек, виноватых лишь в том, что не умели ни кусаться, ни царапаться, его друзья и одноклассники с переменным успехом занимались мелким бизнесом – покупали одно, продавали другое, крали и разбирали на запчасти третье, – словом, ковали деньгу, обзаводились квартирами, приобретали свои первые иномарки и катали на них длинноногих красоток. Сравнивая их образ жизни со своим, Воронцов неизменно приходил к неутешительным выводам, а к середине третьего курса окончательно понял, что сглупил, сделав ставку на образование. Талант исследователя в нем так и не прорезался, биология была ему скучна, безвинные муки лягушек и белых мышей вызывали сострадание, а надежда когда-нибудь совершить революцию в науке постепенно таяла, пока не испарилась окончательно. Впереди была целая жизнь, заполненная рутинным трудом младшего научного сотрудника. Проводить эксперименты, имеющие целью подтвердить или опровергнуть гипотезу, выдвинутую кем-то более удачливым. Тоскливое, однообразное существование от зарплаты до зарплаты без малейшей надежды вырваться из этого заколдованного круга. Поэтому не было ничего удивительного в том, что, когда старый однокашник предложил ему заняться настоящим, денежным делом, Сергей колебался совсем недолго. Правда, бросать университет было жалко (все-таки три курса одолел!), но продолжать учиться и каждый божий день хлебать кислые щи в студенческой тошниловке казалось просто невыносимым. Армии Воронцов не боялся – близорукость в сочетании с плоскостопием служила ему прекрасным страховым полисом, – и судьбоносное решение было принято. Увы, в бизнесе он продержался недолго – конкуренты прижали к стенке, налоги одолели, а партнер, скотина, сквозанул вместе с последними деньгами в неизвестном направлении. Некоторое время Воронцов перебивался случайными заработками, пока родители по большому блату не пристроили его в институт на должность лаборанта. Зарплата была нищенская, но платили ее аккуратно, и после своих мытарств Сергей оценил это обстоятельство по достоинству. Он восстановился на заочное отделение родного биофака – теперь перспектива всю жизнь резать белых мышей в белом халате и разглядывать под микроскопом их внутренности уже не казалась ему такой безнадежно тоскливой и неприемлемой. Да и начальница его, заведующая лабораторией генетики Светлана Петровна Морозова, оказалась дамой приятной во всех отношениях – миловидной, приветливой, не склонной к придиркам. Вообще-то, Сергей на личном опыте не раз убеждался, что женщина-руководитель – это сущее наказание и для подчиненных, и для своей семьи, и даже для себя самой. Женский стиль руководства – всегда сплошные неприятности. Но Светлана Петровна оказалась приятным исключением из этого правила – потому, наверное, что научная работа интересовала ее гораздо больше, чем администрирование. Она была не замужем, и Воронцов часто думал, что непременно приударил бы за ней, будь она хотя бы лет на десять моложе. О том, что такая женщина, как Морозова, вряд ли обратила бы на него внимание, он как-то не задумывался – огорчений ему хватало и без углубленного самоанализа. Сейчас, сидя на подоконнике и скупыми, экономными затяжками добивая коротенький окурок, Воронцов подумал: не занять ли немного денег у начальницы? А что? Баба одинокая, кормить-поить-одевать, кроме себя самой, никого не должна, к тряпкам вроде равнодушна, не жадная... Он снова вздохнул. Все это было так, но существовала маленькая загвоздка: он уже брал у Морозовой в долг буквально неделю назад и, между прочим, до сих пор не отдал, так что подходить к ней с той же просьбой вторично было неловко. Дать-то она, наверное, даст, но что при этом подумает? Какое мнение у нее сложится о Сергее Воронцове? Вообще-то, она из тех, кто считает, что бедность – не порок: лучше быть бедным, но честным и так далее и тому подобное... Одно то, что почти все ее бывшие коллеги всем скопом отвалили в подмосковную Черноголовку и там на высочайшем научно-техническом уровне гонят водку, огребая при этом сумасшедшие бабки, а она по-прежнему корпит над своими пробирками, уже о многом говорит. Так что при прочих равных условиях Сергей мог бы рассчитывать на полное понимание с ее стороны. Но... Вот именно – но! Если как следует припомнить, если разобраться по порядку, то никаких финансовых проблем у Сергея Воронцова в данный момент быть не должно. На позапрошлой неделе лаборатория получила "левый" заказ на проведение генетической экспертизы. С этим заказом что-то было не так, Морозова все эти дни ходила как в воду опущенная, но дело не в этом. А в том, что заплатили ей наличными, и Сергей свою долю получил сполна. Клиент оказался щедрым, и сумма Воронцову перепала приличная, хотя его участие в проведении экспертизы было чисто символическим: подай то, убери это, постой в сторонке и ничего не трогай руками. Потом был ресторан, потом новые, страшно дорогие туфли из арбатского бутика, потом снова ресторан, где Воронцов поил шампанским каких-то лахудр, которые потом куда-то тихо слиняли, и деньги как-то незаметно кончились, вот и пришлось с извинениями брать в долг у Светланы Петровны. Затем, уже на прошлой неделе, к ним заявился этот чудаковатый генерал с Лубянки со своим саратовским самозванцем. Генерал заплатил поменьше, но все-таки заплатил, хотя мог бы, кажется, этого не делать. Свою долю Воронцов опять исправно получил на руки – целиком, до последней копейки. В момент получения денег Морозова куда-то ушла, и сразу отдать ей долг, как собирался, Сергей не сумел. Домой он в тот день отправился с твердым намерением завтра же вернуть начальнице деньги, а оставшуюся сумму растянуть до получки. По его расчетам, если не шиковать, ограничиваясь пивом и пельменями, денег должно было хватить в самый раз. Но вместо своей квартиры он почему-то оказался в казино, откуда вышел через полтора часа без гроша. Вот уж действительно: дорога в ад вымощена благими намерениями... Всесторонне обдумав проблему (вот оно, торжество научного метода!), Сергей пришел к выводу, что снова просить в долг у Светланы Петровны, пожалуй, не стоит. Занять у кого-нибудь другого? Сомнительно... Обидных шуточек, намеков, а то и прямых посылов в пешее эротическое турне будет сколько угодно, а вот получить деньги удастся навряд ли. Вот если бы тот смешной генерал, который так боялся, что из него здесь в чисто научных целях набьют чучело, явился не на прошлой неделе, а сегодня! Теперь Сергей ни за какие коврижки не отнес бы свои денежки этим кровососам в казино... Мысль о генерале неожиданно подняла с самого донышка его сознания какой-то странный осадок. Что-то такое было, связанное не то с генералом, не то с этим его самозванцем, претендовавшим на родство с Лениным, – что-то странное, беспокоящее, вызывающее какое-то не вполне осознанное раздражение... Что же это было? "Научный подход, – сказал себе Воронцов. – На него вся надежда. Недаром же я вспомнил о генерале именно тогда, когда мне понадобились деньги. Чует мое сердце, что с него можно сорвать сотню-другую, и притом без особого труда. Вот только откуда оно, это ощущение? Ничего, сейчас мы с этим разберемся. На кой черт человеку высшее образование, если он не может решить простенькую логическую задачку: отчего и почему генерал-майор ФСБ ассоциируется с набитым стодолларовыми купюрами бумажником?" Итак, генерал. Он явился в институт, чтобы сравнить строение ДНК этого своего самозванца – Зимина, кажется, – со строением ДНК хранящейся в мавзолее мумии. Для этого от мумии, увы, пришлось отщипнуть микроскопический кусочек, на что она, мумия, кажется, нисколько не обиделась. Кусочек... Что-то, связанное с этим самым кусочком, помнится, показалось Сергею Воронцову странным уже тогда... Ага! Ведь в "левом" заказе, который они выполняли на позапрошлой неделе, в качестве образца для сравнения тоже фигурировал клочок мумифицированной кожи! Еще бы это не показалось странным – два таких анализа за две недели! Это вам не установление отцовства по пробам крови... Но это еще не все. Во время и после того, первого анализа Светлана Петровна была буквально сама не своя. Она жаловалась на головную боль, сетовала на простуду, которую регулярно подхватывала весной, но глаза у нее при этом были красные, как будто она все время плакала. В общем, последние две недели начальница была не в своей тарелке, и окончательной обработкой результатов обеих экспертиз пришлось заниматься Воронцову. Окончательная обработка – это звучит гордо, но на самом-то деле все сводилось к занесению уже готовых данных в официальную справку, выдаваемую клиентам на руки. То есть лаборант просто-напросто садился за компьютер и вносил данные в заранее заготовленную форму, а потом распечатывал справку на принтере и отдавал Морозовой на подпись. И... Ну конечно! Оставалось только удивляться, как он не заметил этого сразу, еще когда заполнял справку для генерала. Наверное, мысли его в тот момент были где-то далеко, иначе он тут же сообразил бы, что к чему. Хотя, с другой стороны, он мог и ошибиться – не тогда, а сейчас, когда пытался восстановить в памяти все обстоятельства дела. В конце концов, когда в карманах ветер свищет, еще и не такое почудится... – Не будем гадать! – вслух сказал Сергей Воронцов, вставая с подоконника. – Научный метод основывается на фактах. А факты у нас где? Они в файлах, файлы в компьютере, а компьютер, само собой, в лаборатории... Большое зеркало на стене отразило лицо Воронцова, когда он покидал курилку. Очки в мощной пластмассовой оправе, ранняя лысина на полголовы, бледное невыразительное лицо, безвольный рот, всегда готовый сложиться в ерническую улыбочку, – зрелище столь же привычное, сколь и печальное. Глаза за толстыми, как бутылочные донца, стеклами очков выглядели огромными, как плошки; Воронцов подмигнул своему отражению и чуть не бегом направился в лабораторию. По дороге он сквозь стеклянную дверь заглянул в виварий. Морозова была здесь – кормила мышей, хотя это вовсе не входило в ее обязанности, и что-то тихонько им говорила. В последнее время она почему-то полюбила сюда ходить, как будто общаться с мышами ей было приятнее и проще, чем с людьми. С ней определенно творилось что-то неладное; Воронцов ощутил легкое беспокойство, подозрительно похожее на угрызения совести. Он готов был голову дать на отсечение, что странности в поведении заведующей лабораторией как-то связаны с этими чертовыми экспертизами, и собственное лихорадочное возбуждение по поводу сделанного открытия вдруг показалось ему мелочным и недостойным. В конце концов, то, что он задумал, здорово смахивало на обыкновенное стукачество. Но, Господи, если ты есть, подскажи другой способ добыть деньги! Или, на худой конец, научи, как без них дотянуть до получки... Воронцов тихонько вздохнул, повернулся к застекленной двери вивария спиной и поспешил в лабораторию: нужно было разрешить свои сомнения до возвращения Морозовой. В лаборатории он уселся за компьютер, ввел пароль и очень быстро обнаружил, что основной рабочий файл, в котором хранились данные первой экспертизы, кто-то удалил. Сергей удовлетворенно хмыкнул: вообще-то, это было против правил, а значит, он находился на верном пути. Зато заполненная им справка о результатах экспертизы оказалась на месте. Пробежав ее глазами, Воронцов вызвал на экран результаты исследования ДНК саратовского самозванца Зимина и увидел именно то, что ожидал: две справки полностью совпадали, отличаясь друг от друга лишь тем, что в одной были указаны паспортные данные Зимина (Зимина-Ульянова, прямо так и было написано!), а в другой фигурировали только порядковые номера образцов. Выходит, в обоих случаях они исследовали ДНК одного и того же человека – Зимина! Только образцы для сравнения были разные: на прошлой неделе они сравнивали ДНК Зимина и того типа, что лежит в мавзолее, а на позапрошлой – с каким-то анонимным клочком мумифицированной кожи... Воронцов огляделся. В лаборатории никого не было. Он вывел обе справки на принтер и, сгорая от нетерпения, торопливо выхватил бумаги из приемного лотка, сложил вчетверо и сунул под халат, во внутренний карман пиджака. Затем закрыл файлы и на всякий случай отошел в другой конец лаборатории, подальше от компьютера. Двигался он как во сне, зато его мозг работал с лихорадочной скоростью. Когда анализ проводился по просьбе генерала с Лубянки, результат получился однозначно отрицательный, что и дало Воронцову все основания назвать Зимина мошенником и самозванцем. Зато на позапрошлой неделе при исследовании анонимных образцов (один из которых, вне всякого сомнения, принадлежал все тому же Зимину) анализ дал положительный результат с вероятностью под девяносто процентов. То есть тот клочок похожей на старый пергамент человеческой кожи был взят с тела какого-то близкого родственника Зимина. А генерал, между прочим, сказал, что их подопытный – никакой не самозванец. По словам генерала, и сам Зимин, и все, кто его знает, никогда не сомневались в том, что он – один из немногочисленных ныне здравствующих родственников Ленина... Тут ему впервые пришел на ум вполне резонный вопрос: а почему, собственно, Зимина в институт привел генерал ФСБ? Не зеленый лейтенантишка, не капитан и даже не полковник, а генерал! С чего бы это вдруг? – Мать твою! – прошептал Воронцов в строгой тишине генетической лаборатории. – Вот тебе и научный метод, чтоб ему пусто было... Он почувствовал, что продумывать все до конца, делать окончательный вывод из суммы имеющихся в его распоряжении данных почему-то совсем не хочется. Он уже видел, каким будет этот окончательный вывод, и тщетно пытался найти слабое звено в цепочке своих рассуждений. Но придраться было не к чему. "А может, к черту генерала? – подумал он вдруг. – Газетчики за такую информацию дадут раз в десять больше. Да они мне лысину в кровь расцелуют! Это же сенсация, бомба! Вот только генерал... Он меня, пожалуй, за такое дело по головке не погладит. Если я к нему не приду, он того и гляди сам явится по мою душу, и тогда мне никакие газетчики не помогут – так и сгнию в каком-нибудь звуконепроницаемом застенке..." Воронцов покосился на телефон, стоявший на рабочем столе начальницы. "Нет времени лучше настоящего" – это была фраза, которой его мать обычно пресекала многочисленные попытки сына отложить на потом какое-нибудь неприятное дело. Фраза эта, естественно, всю жизнь бесила его, как любой к месту и не к месту повторяемый лозунг, но сейчас он впервые с полной ясностью осознал, насколько она верна. Глядя на плоский, цвета слоновой кости аппарат, Воронцов попытался принять окончательное решение. Как быть? Звонить генералу или газетчикам? И если звонить, то как? Если позвонить прямо отсюда, номер обязательно определят, а его самого вычислят без труда, так что никакой анонимности не получится. А с другой стороны, если решил подзаработать на этом деле, то к чему скрываться? Все эти шпионские игры с секретными номерными счетами и засунутыми под мусорный бак полиэтиленовыми пакетами хороши на экране телевизора. А в реальной жизни, пожалуй, и не придумаешь, как ко всему этому подступиться. К тому же кто может знать, какая у этого дела подоплека? А вдруг этот генерал с Лубянки выглядел таким взволнованным вовсе не из-за суеверного страха перед мумиями? Что, если он действовал вовсе не по приказу, а на свой страх и риск? Нет, звонить в общественную приемную ФСБ нельзя ни в коем случае, себе же хуже сделаешь. А если позвонить прямо генералу в кабинет (его визитная карточка до сих пор лежала у Сергея в столе), то, пока не представишься, тот цербер, что сидит в приемной, нипочем не соединит со своим начальником. Так что действовать, как это ни печально, придется с открытым забралом. И между прочим, если тот визит генерала в институт был чем-то вроде партизанской вылазки, то содрать с господина чекиста можно будет очень приличную сумму... Ха! А ведь это неплохо, совсем неплохо... Вот что значит умение мыслить критически. Все-таки и из высшего образования иногда можно извлечь практическую пользу! Воронцов заметил, что описывает сужающиеся концентрические круги, постепенно приближаясь к столу начальницы. Надо было на что-то решаться. Позвонить прямо сейчас? А почему бы и нет? Не бывает времени лучше настоящего! Морозова может проторчать в виварии битый час, воркуя с мышами, да и разговор не займет много времени – не по телефону же, в конце-то концов, обсуждать такие вещи! А денег по телефону уж точно не получишь... Сергей нерешительно протянул руку к трубке, и телефон, будто только того и ждал, грянул длинной, требовательной трелью. Воронцов подскочил, как от электрического разряда, мигом покрывшись липкой ледяной испариной. Путаные обрывки каких-то мыслей заметались в мозгу, как летучие мыши, и тут же рассеялись в разные стороны, оставив после себя лишь звенящую пустоту. Воронцов дрожащей рукой снял трубку. – Лаборатория г-генетики, – с запинкой пробормотал он. – С-слушаю вас. – Гамарджоба, уважаемый! – жизнерадостно пророкотал в трубке густой баритон с сильным кавказским акцентом. – Светлану Петровну я могу услышать? – Одну минуту, – с облегчением сказал Воронцов. – Не кладите трубку, я ее позову. Он бросился к выходу, но в дверях столкнулся с Морозовой. – Вас к телефону, Светлана Петровна. – Спасибо, Сережа. Отчетливо стуча высокими каблуками по кафельному полу, она прошла к столу и взяла трубку. – Морозова слушает. Лаборант все еще торчал возле дверей, не зная, куда себя девать. У него было такое ощущение, будто его застукали за каким-то постыдным занятием; сложенные вчетверо листы компьютерной распечатки лежали в кармане, напоминая, что ощущение это не беспочвенное. Он посмотрел на Морозову и вздрогнул: заведующая была бледна как полотно и судорожно цеплялась свободной рукой за край стола, будто боялась упасть. – Да, – не своим, каким-то деревянным голосом сказала она в трубку, – да, я слушаю тебя, Георгий. При этом она безжалостно кусала губы и вообще выглядела так, словно и впрямь собиралась вот-вот грянуться в обморок. Преодолев неловкость, Сергей Воронцов подался к ней, еще не зная толком, что собирается делать, как именно помогать начальнице, но она заранее решительно отвергла его помощь, сделав нетерпеливый жест в сторону двери: дескать, уйди, не мешай, дай спокойно поговорить. В общем, нечего уши развешивать... Это было так на нее непохоже, что Воронцов очутился в коридоре раньше, чем успел обидеться или хотя бы подумать, стоит ли вообще осуждать Светлану Петровну, ведь, мягко говоря, ситуация неординарная. Здесь он поразмыслил и пришел к выводу, что обижаться, наверное, все-таки не надо, но этот случай частично оправдывал его намерения. Больше не тратя времени даром, Воронцов спустился в вестибюль, стрельнул у знакомого телефонную карточку и из установленного недалеко от главного входа таксофона позвонил генералу Потапчуку, чтобы договориться о встрече. * * * Расплатившись с таксистом, Светлана Петровна Морозова вышла из машины и остановилась, в нерешительности оглядываясь по сторонам. Грязно-желтое, с обильной гипсовой лепниной, построенное в стиле сталинского ампира здание возносилось над ней, вонзаясь в безоблачную майскую синь своими бесчисленными башенками, арками, шпилями и титаническими, хорошо различимыми даже на таком расстоянии фигурами рабочих и колхозниц, украшавшими фронтон. Зеркальные стекла витрины на первом этаже отражали ее замершую на фоне оживленной московской улицы фигуру; она еще хранила остатки девичьей стройности, и многие мужчины смотрели вслед, когда Морозова шла по улице. Пока Светлана Петровна, глядя на свое отражение, нервно поправляла прическу, из стоявшего поодаль приземистого, сверкающего черным лаком автомобиля выбрался высокий и широкоплечий молодой человек, одетый как манекен в витрине дорогого бутика, с малоподвижным лицом профессионального охранника. Он пересек вымощенную цветными цементными плитами стоянку и остановился перед Морозовой. – Светлана Петровна? – негромко уточнил он. – Здравствуйте. Пойдемте, вас ждут. Деликатно придерживая под локоть, он помог ей подняться по ступеням высокого крыльца, распахнул огромную, сверкающую зеркальными стеклами дверь, зачем-то заглянул вовнутрь и лишь затем посторонился, давая женщине возможность войти в полутемный, прохладный, тоже сплошь зеркальный, увитый какой-то экзотической зеленью вестибюль. Наперерез им, сияя золотом галунов, кинулся пожилой, величественный, как памятник, швейцар, один вид которого вызывал робость и желание поскорее уйти. Сопровождавший Светлану Петровну молодой человек, однако, и не подумал робеть, а лишь отстранил швейцара, как будто тот был подвернувшимся под ноги неодушевленным предметом. При этом в руке, уверенным жестом отодвинувшей назойливого привратника, как будто мелькнула какая-то бумажка, имевшая характерный серовато-зеленый оттенок, но Светлана Петровна не была в этом уверена: она так волновалась, что почти ничего не замечала вокруг. Как бы то ни было, швейцар, кажется, остался доволен: идя через вестибюль к гостеприимно распахнутым дверям обеденного зала, Светлана Петровна краем глаза заметила в зеркальной стене отражение его согнувшейся в подобострастном полупоклоне фигуры. На входе в зал молодой человек одним движением брови убрал с дороги поспешившего им навстречу метрдотеля, и тот послушно растворился в блеске серебра и хрусталя, ослепительной белизне крахмальных скатертей и теплом матовом сиянии красного дерева. Обставленный со строгой роскошью зал с его золоченой лепниной, вощеным паркетом, уникальными росписями стен и потолка, с которого свешивались тяжелые, оправленные в тусклую бронзу водопады хрусталя, проплыл мимо Светланы Петровны, как во сне. Она впервые была в этом ресторане, но сейчас ей было не до красот интерьера – ее ждал Георгий. После стольких пустых, холодных лет, понапрасну растраченных в малогабаритной однокомнатной келье, он снова ждал ее – ее! И что с того, что время упущено, молодость ушла без возврата, а любовь стараниями режиссеров телевизионных сериалов превратилась в безвкусный суррогат, в жвачку, которой тебя насильно кормят каждый божий вечер? Сейчас, когда Георгий снова, как когда-то, назначил встречу, Светлана Петровна вдруг обнаружила, что угли старого костра еще теплятся под толстым слоем холодного серого пепла, – обнаружила без удивления, приняв это как должное, словно так и должно было быть. Сопровождающий подвел ее к тяжелой бархатной портьере, что закрывала вход в отдельный кабинет. По обе стороны стояли еще двое таких же, как он, молодых, плечистых, похожих на ожившие манекены, и один из этих двоих отодвинул портьеру, а другой так и остался стоять, сложив на животе мощные руки и глядя прямо перед собой пустым, ничего не выражающим взглядом. Светлана Петровна вошла, и тяжелая ткань беззвучно упала у нее за спиной, отгораживая от внешнего мира. Георгий поднялся навстречу из-за накрытого стола – постаревший, толстый, с нелепой артистической прической и молодыми, теплыми, такими памятными ей глазами. Молча поцеловав гостье руку, он извлек откуда-то роскошный букет ее любимых гладиолусов. На столе словно по щучьему велению возникла хрустальная ваза редкой красоты, и кто-то черно-белый, как пингвин, тихо взял у нее цветы, поставил в вазу и так же тихо исчез за портьерой, повинуясь нетерпеливому жесту Георгия. Он отодвинул для нее стул, усадил ее и сам уселся напротив. Улыбка у него тоже не изменилась, осталась такой же светлой и открытой, хотя сейчас в ней сквозила, легкая грусть. – Здравствуй, – сказал он. – Сколько лет, сколько зим! Честное слово, глазам своим не верю. Ты совсем не изменилась! Все такая же красавица. Если бы ты знала, как я рад тебя видеть! Я так скучал, ты просто не поверишь. Это были не совсем те слова, которых ждала Светлана Петровна, совсем не те. Но не надо судить его строго: он почти наверняка был смущен не меньше, а может быть, и больше, чем она сама. – Если скучал, мог бы позвонить, – все-таки сказала она. – Живем в одном городе... – Э, что об этом говорить! – воскликнул он с поспешностью, которая слегка уколола Светлану Петровну. – Говорить можно много, но что толку? Что бы я ни сказал, это будет одновременно правдой и ложью. Жизнь... Жизнь с нами делает, что хочет! – Она с нами или мы с ней? Георгий Луарсабович тяжело, шумно вздохнул. – Неправда, – сказал он. – Не мы – она. Я не хотел, чтобы так вышло, ты не хотела, чтобы так вышло, – никто не хотел, слушай! А вышло все равно то, что вышло. Я толстый, некрасивый и одинокий, а ты молодая, красивая и тоже одинокая... Кем надо быть, скажи, чтобы этого хотеть? Давай лучше выпьем, – предложил он, хватаясь, как за спасительную соломинку, за бутылку красного вина. – Выпьем за любовь! – А тебе не кажется, что пить за любовь нам уже поздно? – спросила Светлана Петровна. Гургенидзе замер в неудобной позе, перегнувшись через стол с бутылкой в руке. – Что говоришь, э? Даже в шутку такого не говори! Любить никогда не поздно, а пить за любовь – и подавно. Умирать буду – за нее выпью! За что же еще пить, скажи? За наши морщины? За мои деньги? За твой институт? – А почему бы и нет? – Не смеши, слушай! Сборище шаманов и некрофилов – вот что такое твой институт! Ты в нем – единственный живой человек, а остальные – мумии египетские с сушеным чертополохом вместо сердца! Прости, – сбавив тон, сказал он. – Не могу про твой институт спокойно говорить. Тоже мне, придумали отрасль науки... Как ни странно, именно эта горячая, гневная и совершенно неуместная филиппика неожиданно успокоила Светлану Петровну, убедила ее в том, что перед ней действительно Георгий – ее бывший коллега, бывший друг, бывший любовник. Молодой, горячий, честолюбивый и щедрый кавказец по-прежнему жил внутри этого грузного, отяжелевшего, бесформенного, чужого ей тела, и, раскричавшись из-за пустяка, он как будто приоткрыл потайную дверцу и выглянул наружу из своего нынешнего убежища. Кроме того, Георгий Луарсабович имел полное право относиться к учреждению, где сейчас работала Светлана Петровна, пренебрежительно и даже с некоторым презрением – он-то знал, о чем говорил, потому что уже лет двадцать как имел степень доктора биологических наук. Когда-то они работали в одной лаборатории, и докторская Гургенидзе процентов на тридцать была написана его заместительницей Светланой Петровной Морозовой. Ей тогда и в голову не могло прийти, что когда-нибудь Георгия не будет рядом, а сама она окажется одной из хранительниц той самой мумии, которая с детства, с самого первого визита в мавзолей, вызывала в ней легкое содрогание. Было в ней что-то кощунственное, почти сатанинское – не в самом забальзамированном теле, естественно, а в том, как бесстыдно, бесцеремонно умершего человека выпотрошили и выставили напоказ, превратив не только в идола, которому поклонялась вся страна, но и в объект исследований и в музейный экспонат. Так что нападки Георгия Луарсабовича на институт вызывали у Светланы Петровны если не сочувствие, то полное понимание. А то, что она сама работает в таком, мягко выражаясь, странном месте... Что ж, Георгий прав: жизнь диктует свои условия, и переломить ее упрямство порой бывает просто невозможно. В конце концов, где еще она смогла бы спокойно, ни на что не отвлекаясь, заниматься своим любимым делом – генетикой? Разговоры об институте и даже мысли о нем были совсем не тем, ради чего Светлана Петровна явилась на это свидание. Подумав об этом, она впервые с того момента, как Георгий позвонил ей в лабораторию и пригласил в ресторан, задалась вопросом: а ради чего, собственно, она сюда пришла? Какие слова хотела услышать? На что надеялась – уж не на то ли, что Георгий упадет на колени и будет умолять выйти за него замуж? Да если бы и стал умолять – что толку? Она бы еще сто раз подумала, прежде чем согласиться. Она взрослая, самостоятельная женщина, которая привыкла жить одна. С годами человек костенеет изнутри, ему становится все труднее подстраиваться под партнера, находить компромиссы; острые углы, не стесанные, не стертые в юности, после сорока лет уже не уберешь – они делаются тверже стали и ранят тем больнее, чем сильнее твое чувство. Замужество... Да нет, пожалуй, она бы на это не отважилась, да и Георгий, кажется, вовсе не собирался предлагать ей свое горячее кавказское сердце. И вообще, если бы ему не понадобилось произвести экспертизу, он вряд ли возник бы в жизни Светланы Петровны после стольких лет разлуки. Эта последняя мысль отрезвила ее, как опрокинутый на голову ушат холодной воды. Господи! Нельзя же, дожив до сорока пяти лет, оставаться такой набитой дурой! Приглашение в ресторан могло означать все что угодно; скорее всего это была просто форма благодарности, маленькое приятное дополнение к плате за проделанную работу, а она-то, она!.. Что она себе вообразила? У нее возникло острое желание встать и молча уйти, но Светлана Петровна была слишком взрослой, умной и опытной женщиной, чтобы совершить такой импульсивный, невежливый, ничем не оправданный поступок. Георгий вел себя вполне по-джентльменски, и он вовсе не обязан был знать, что она до сих пор питает к нему какие-то чувства. Для него Светлана Морозова скорее всего уже давно превратилась в приятное воспоминание, окрашенное в теплые тона, в ностальгию по безвозвратно ушедшей юности. А она... Полно, да любила ли она его до сих пор? А может быть, то, что она принимала за любовь, было просто болью не до конца зажившей раны, обычной женской обидой? Георгий Луарсабович закончил произносить фантастически длинный и цветистый кавказский тост, суть которого сводилась к призыву выпить за вечно живую и юную любовь. Бокалы встретились с мелодичным звоном, вино было ароматным, терпким и сразу мягко ударило в голову. – Кушай, пожалуйста, – сказал Гургенидзе. – Я помню, ты любишь хорошо покушать, и твоей фигуре это ни капельки не вредит. – Неужели помнишь? – Я все помню, не сомневайся. Все-все. И я хотел попросить прощения. Тогда к тебе в лабораторию вместо меня пришел мой человек, потому что... В общем, не потому, что я не хотел с тобой встречаться. Причина совсем другая, и я позвал тебя, чтобы... ну, чтобы ты это знала. – Я знаю, – спокойно сказала Светлана Петровна. – Знаешь?! Что ты знаешь? Откуда? Почему? – Не кричи, Георгий. Ты сам затеял этот разговор. И раз уж речь зашла о деле... Есть кое-что, что ты должен узнать. Спустя неделю после того анализа в лабораторию явился человек, который, если верить документам, приходится внучатым племянником... ты знаешь кому. Он пришел, чтобы мы произвели генетическую экспертизу, сравнив его ДНК с... – Да, я понимаю. – Его привел к нам генерал ФСБ. – ФСБ? – Гургенидзе энергично выругался по-грузински. – Вах, что делается! Хотя, конечно, такое шило ни в одном мешке не спрячешь... – Вот именно. Это еще не все. Этот человек... В общем, это его кровь ты мне передал через своего посыльного. Ошибка исключена, поверь. – Я верю. То есть знаю, – лицо Гургенидзе как-то разом осунулось. – В твоей профессиональной компетентности я никогда не сомневался... – Мы сравнили его ДНК с нашим... гм... вечно живым пациентом, – продолжала Морозова. – Анализ дал отрицательный результат. Зато в твоем случае результат был положительным с вероятностью восемьдесят восемь и девять десятых процента. Она сделала паузу, пристально глядя на Гургенидзе. Георгий Луарсабович морщился, отводя глаза, как будто слова Светланы Петровны были для него каким-то откровением, и притом весьма неприятным. Видя, что он не собирается нарушать неловкое молчание, Морозова сделала это сама. – Тот образец, – сказала она негромко, подавшись всем телом вперед, – тот клочок кожи – что это было, Георгий? Где ты это взял? – Ты сама знаешь, что это было, – мрачно ответил Гургенидзе, рассеянно ковыряя вилкой нетронутую еду. – А где взял... Тебе не надо этого знать, поверь мне на слово. Скажем так: я кое-что нашел. Кое-что, наводящее на размышления... Одни догадки, и их надо было проверить... – И тогда ты вспомнил обо мне. – И тогда я вспомнил о тебе... Я никогда о тебе не забывал, но мне было так... так стыдно! Так больно. Так... Я знаю, ты меня понимаешь. Я никогда тебе не лгал, не лгу и сейчас. Я тысячу раз хотел тебя разыскать, но все откладывал, откладывал... Пока не нашел... это. Тогда я понял, что откладывать больше нельзя. И не только из-за этой экспертизы, пропади она пропадом. Просто я понял, что обстоятельства могут сложиться так... В общем, что мы можем больше никогда не увидеться. Светлану Петровну напугали не столько его слова, сколько тон, которым они были сказаны. – Господи, Георгий, что ты такое говоришь?! Гургенидзе невесело усмехнулся. – А ты сама подумай. У тебя хорошая голова, почти как у мужчины, – нет, что я говорю! – лучше! Вот и подумай ею. А чтобы тебе легче думалось, скажу, что нашел материал не только для генетической экспертизы, но и для графологической. – И?.. – Тот же самый результат. Его рука, его ДНК, его тело. Слушай, что я тебе скажу. Тело – ерунда. Знаешь, что в этой истории самое смешное? То, что в апреле пятьдесят четвертого он был жив и сохранял способность писать. – Ты просто сошел с ума! – Еще нет. Но скоро, наверное, сойду. Будь проклят тот день, когда я его нашел! Я скажу, зачем тебя позвал. Надо попрощаться. – Ты уезжаешь? – Не я. Ты уезжаешь. Вот здесь, – Гургенидзе полез во внутренний карман пиджака и выложил на стол незапечатанный почтовый конверт без адреса, – заграничный паспорт на другое имя – не бойся, настоящий, – билет на самолет, кредитки... На месте тебя встретят, помогут устроиться. Вылет сегодня в восемнадцать тридцать. – Это невозможно, – отрезала Светлана Петровна. – Работа, дом, лаборатория... На кого я все это брошу? И вообще, с какой радости я куда-то полечу? – Послушай меня внимательно, – кавказский акцент исчез, как по волшебству. – Ты улетишь сегодня, даже если мне придется доставить тебя на борт самолета силой. Тебе нельзя здесь оставаться. Я не хотел тебя пугать, но... Ты сама все поняла, догадалась, что я нашел. Разумеется, что рассказывать об этом никому не следует – во всяком случае пока. Но информация как-то просочилась, кто-то уже обо всем узнал, и этот кто-то убивает людей. Убивает тех, кто в курсе, кто может рассказать. Графолога, которому я заказал экспертизу, убили; документ, с которым он работал, похищен. Убили уже многих, и я не хочу, чтобы это случилось с тобой. Поэтому ты улетишь. Будешь жить в моем доме. Там хорошо, тебе понравится, вот увидишь. Море, пальмы, много воздуха и солнца... Будешь ждать меня, а когда я приеду, поговорим по-настоящему. Я расскажу тебе, как жил, как тосковал по тебе, и ты, может быть, меня простишь. Но сейчас ты должна уехать. Не говори мне о работе, умоляю! Никакая работа не стоит твоей жизни, особенно эта. – Это какое-то сумасшествие, – едва слышно прошептала Светлана Петровна. – Пусть так, пусть я сошел с ума, спятил, потерял голову. Говори что хочешь, только уезжай. Ни о чем не беспокойся. Не захочешь жить у меня – не надо. Я найду тебе работу, построю лабораторию – все, что захочешь, только скажи. Но сегодня, сейчас ты должна уехать. Все слишком серьезно, поверь. – Я верю, – упавшим голосом сказала Светлана Петровна. ...Когда машина мягко, почти беззвучно тронулась с места и влилась в густой транспортный поток, Светлана Петровна спросила, поудобнее устраиваясь на обтянутом натуральной кожей просторном сиденье: – Это "Волга"? – Что? – удивился Гургенидзе. – Почему "Волга"? Обижаешь! Это "Мерседес"! – А я думала, "Волга", – разочарованно сказала она. – Помнишь, как ты планы строил? Собирался получить Нобелевскую премию, купить "Волгу" и повезти меня в Пицунду... – "Мерседес" лучше, слушай! – обиделся Гургенидзе. Теперь, когда главное было сказано и решение принято, они могли спокойно, как ни в чем не бывало, болтать о пустяках. – Ладно, если так хочешь, куплю тебе "Волгу". Проснешься утром, выйдешь на балкон кофе пить, а она внизу, во дворе! В Майами все с ума сойдут, клянусь, когда ты на ней за покупками поедешь! – Пусть сходят, – легкомысленно сказала Светлана Петровна. – Только я водить не умею. – Научишься, – не менее легкомысленно пообещал Георгий Луарсабович. – А не захочешь – будешь с водителем ездить. Тоже мне, проблема... Через двадцать минут "Мерседес" плавно затормозил у подъезда. – Возьми только самое необходимое, – сказал Гургенидзе. – Тряпки не бери, все купишь на месте. Гена, проводи. – Еще чего не хватало! – резко возразила Светлана Петровна. – Мало того, что меня домой на "Мерседесе" привезли, так я еще и мужчину домой поведу! Ты представляешь, какие сплетни обо мне пойдут? – Ну и что? – резонно возразил Георгий Луарсабович. – Да, наверное, ничего. Но я пока не привыкла... Прости, я не могу так быстро. Ну, чего ты боишься? Вот он, подъезд, как на ладони. Через четверть часа я спущусь, обещаю. Она поднялась в лифте, отперла дверь и вошла в пустую квартиру, почти уверенная, что видит какой-то фантастический, сумбурный сон. В реальной жизни всего этого просто не могло быть: мумии, сенсационные открытия, роскошный обед в дорогом ресторане, дикие речи свалившегося как снег на голову Георгия, какие-то убийства, паспорт на чужое имя, билет до Майами, особняк на побережье и стоящая в тени королевских пальм новенькая "Волга", по всем статьям превосходящая все остальные машины, сколько их есть на белом свете, – все это смешалось, спуталось в один бесформенный клубок, распутывать который у Светланы Петровны в данный момент не было ни сил, ни желания, ни времени. Она остановилась посреди комнаты, пытаясь сообразить, что нужно взять с собой в дорогу, без чего она не сможет обойтись. Вещи, белье? Георгий сказал, что она все купит на месте. На месте – значит, в Майами. С ума можно сойти... Документы? Похоже, действительно, она теряет рассудок: явиться в международный аэропорт с двумя паспортами на разные имена... Незаконченная диссертация? К черту, все равно она никогда не будет закончена, не надо себя обманывать... Что тогда? Деньги? Да, наличность на карманные расходы не помешает, да и потом, кому ее здесь оставлять – участковому? Соседям? Тараканам? Она присела на корточки перед открытым шкафом и по плечо запустила туда руку, нащупывая под стопкой постельного белья тощую пачку купюр. Зеркальная дверца шкафа отразила какую-то тень, беззвучно скользнувшую в комнату из неосвещенной прихожей, со стороны туалета. Морозова вынула из шкафа деньги, развернула веером, хотела пересчитать, но не стала: это было бессмысленное занятие, она все равно постоянно забывала, сколько у нее сбережений. Кроме того, напомнила она себе, внизу остался Георгий, не надо заставлять его ждать... Она перетянула пачку аптечной резинкой, бросила ее в сумочку и выпрямилась, все еще не замечая темной фигуры, стоявшей прямо у нее за спиной. ...Георгий Луарсабович вышел из машины, чтобы размяться и заодно выкурить сигарету. Позади хлопнула дверь подъезда. Гургенидзе обернулся, но это была не Светлана, а какой-то старикан интеллигентной наружности, с виду – вылитый профессор на пенсии. На нем был светлый плащ – старый, поношенный, но чистый и аккуратный, на голове сидела серая шляпа с узкими полями, на переносице поблескивали очки в тонкой стальной оправе. Седые усы и бородка были аккуратно подстрижены, морщинистая стариковская шея торчала из слишком просторного ворота белой рубашки, стянутого старомодным галстуком, как шея черепахи из панциря. В руке у старика был старинный кожаный портфель с ремнями и блестящими медными застежками, а на спине виднелся небольшой, тоже какой-то аккуратный, прямо-таки профессорский горб. Бодро постукивая тросточкой, старикан прошел мимо и скрылся за углом. Георгий Луарсабович проводил его взглядом: ему всегда нравились люди, которые старились с достоинством. Через некоторое время он посмотрел на часы и обнаружил, что обещанные Светланой Петровной пятнадцать минут давно прошли. Гургенидзе снисходительно усмехнулся: даже самая лучшая из женщин все равно остается женщиной. И невозможно объяснить, что бывают ситуации, когда нужно бросить все ради спасения жизни. Умом она вас, может быть, и поймет, но в глубине души все равно будет считать, что вы сильно преувеличиваете опасность с целью лишний раз продемонстрировать свое мужское превосходство. Тряпки, косметика, бижутерия – сокровища одинокой женщины, с которыми ей не так-то просто расстаться... Он выкурил еще одну сигарету и снова посмотрел на часы. С тех пор как Светлана вошла в подъезд, прошло уже более получаса. Пробормотав что-то по-грузински, Георгий Луарсабович взял у охранника мобильник и набрал номер домашнего телефона Морозовой. В трубке потянулись длинные гудки. "Ну, наконец-то!" – пробормотал Гургенидзе, уверенный, что Светлана Петровна уже вышла из квартиры и потому не отвечает на его звонок. Он отдал телефон охраннику, повернулся лицом к подъезду и стал ждать, заранее широко улыбаясь и перебирая в уме шутливые упреки. Прошла минута, за ней другая. На исходе третьей минуты ожидания улыбка Георгия Луарсабовича стала не такой широкой, еще через минуту она исчезла совсем, а еще две минуты спустя Гургенидзе наконец осознал, что никого не дождется. Глава 10 Войдя в полутемную тесноватую прихожую, Федор Филиппович остановился и принюхался. В воздухе ощущался кислый запах пороховой гари, какой бывает в закрытом тире во время зачетных стрельб. Из комнаты доносилась негромкая камерная музыка: музыкальный центр, установленный на модерновой стеклянной подставке напротив двери, подмигивал Федору Филипповичу своими разноцветными огоньками сквозь странный синеватый туман, которым был равномерно заполнен весь объем квартиры. Держа в руке портфель, генерал с некоторой опаской вступил в комнату и огляделся. Увиденное заставило его укоризненно покачать головой и поморщиться: в самом деле, это было уже чересчур. Журнальный столик был придвинут к стоявшему в углу креслу. На нем в окружении разорванных картонных коробок и рассыпанных патронов лежал девятимиллиметровый "глок" с глушителем. Рядом – открытая пачка сигарет и зажигалка, а около пепельницы торчком стояла пистолетная обойма. В пепельнице было полным-полно смятых окурков, а на полу поблескивали россыпи стреляных гильз – такие густые, как будто здесь велась оживленная перестрелка с применением скорострельного автоматического оружия. Федор Филиппович повернул голову налево и увидел мишень. Сиверов приволок откуда-то здоровенную дубовую плаху – примерно полметра на метр и сантиметров десять в толщину – и установил ее в противоположном от кресла углу комнаты. Смотреть было страшно – на ней буквально не осталось живого места. Пулевые отверстия образовывали на поверхности мишени незатейливые картинки, а в самом центре, обведенный круглой рамочкой, красовался жирный вопросительный знак. Федору Филипповичу немедленно вспомнился Шерлок Холмс, который от безделья выводил револьверными пулями на потолочной балке вензель ее королевского величества. Разумеется, Холмсу с его револьвером было далеко до вооруженного семнадцатизарядным автоматическим "глоком" Сиверова; разглядывая многострадальный кусок древесины, Федор Филиппович тихо порадовался тому, что Глебу не пришло в голову вооружиться автоматом. – Я хотел написать картину, – сказал, входя в комнату, Слепой, – но обнаружил, что у меня нет художественных способностей. – Зато патронов у тебя навалом, – проворчал Федор Филиппович, подходя к окну и со стуком открывая форточку. Пороховой туман заколыхался и потянулся вон. – Тебе что, делать нечего? Не знаешь, как убить свободное время? – Время убить очень просто, – сказал Глеб, усаживаясь в кресло и снова принимаясь деловито снаряжать пистолетную обойму. – Надо поймать его, поставить к стенке и прострелить ему голову. Правда, время, поставленное к стенке, уже не назовешь свободным. Так что, я думаю, лучше воспользоваться снайперской винтовкой и сбить его, что называется, влет. Оно, понимаете ли, летит, – он отложил обойму и помахал руками, как крыльями, – а мы его – шлеп! Он замолчал, загнал в обойму последние два патрона, вставил ее в рукоятку пистолета и передернул затвор. – Вы не могли бы немного посторониться? – вежливо обратился он к Федору Филипповичу. – Мишень загораживаете... То бишь, холст. А может, сами хотите попробовать? – Ты пьян? – подозрительно спросил Потапчук, не двигаясь с места. – Мне очень хотелось напиться, – признался Глеб, – но чувство долга не позволило. Ужасная все-таки дрянь – это самое чувство долга. И откуда только оно берется? Вы не знаете, Федор Филиппович? – Так это по велению долга ты сидишь тут и валяешь дурака? – Хорошо быть генералом, – ни к кому не обращаясь, сообщил Слепой. – Можно вломиться в чужую квартиру и безнаказанно оскорблять хозяина, не обращая внимания на заряженный пистолет в его в руке... – Ты у Телятникова был? – начиная терять терпение, спросил Федор Филиппович. – Был, – кротко ответил Слепой, вытягивая шею, чтобы видеть мишень. Ему не терпелось возобновить свои упражнения с пистолетом. – И что он тебе сказал? Сиверов отвел взгляд от мишени и грустно посмотрел на Федора Филипповича, а потом молча покачал головой, давая понять, что разговора не получилось. – Что это значит? – спросил Потапчук, с трудом сдерживая растущее раздражение. – Ты виделся с ним или нет? Глеб тяжело вздохнул и аккуратно положил пистолет на стеклянную крышку стола. – Присядьте, Федор Филиппович, – сказал он, закуривая. – В ногах правды нет. Хотите кофе? Нет? А я, пожалуй, выпью. Так вот, – продолжал он, возясь с кофеваркой, – вчера я отыскал в справочнике адрес возглавляемого Телятниковым бюро и поехал туда с намерением изобразить богатого клиента. Я думал потребовать у него рекомендации – где работал, у кого, какие были отзывы, – предполагая, что мне удастся так или иначе заставить его назвать имя последнего клиента. Но не тут-то было... ...В справочнике, помимо адреса, были указаны часы-работы проектного бюро, владельцем и начальником которого являлся Виктор Иванович Телятников. Глеб отправился туда с таким расчетом, чтобы быть на месте через полчаса после окончания обеденного перерыва. По дороге он заехал на мойку, где ему до зеркального блеска отполировали машину. Выезжая из бокса, Сиверов слегка притормозил, придирчиво изучил свое отражение в зеркальце заднего вида и пришел к выводу, что выглядит до отвращения респектабельно – именно так, как должен выглядеть недавно вскарабкавшийся на верхушку денежной горы бизнесмен, решивший наконец обзавестись фешенебельным загородным особняком. В полуквартале от бюро Телятникова он был вынужден остановиться: поперек улицы стоял сине-белый милицейский "Форд", возле которого, помахивая жезлом, прохаживался лейтенант ДПС. Глеб поставил машину на свободное местечко у бровки тротуара и вышел. – Что случилось, командир? – спросил он у лейтенанта, глядя вдоль улицы поверх крыши милицейской машины. – МЧС работает, – неохотно ответил тот. – А пройти-то можно? – А почему нельзя? Глеб поблагодарил лейтенанта и на спеша двинулся по тротуару туда, где возвышался громоздкий кузов пожарной машины и волновалась небольшая толпа. Из разбитой витрины на первом этаже ленивыми клубами выползал дым, в воздухе ощущалась удушливая вонь горелой бумаги и паленой пластмассы, по тротуару лениво ползли хлопья черного пепла. Неуклюжие в своих толстых прорезиненных боевках пожарники сматывали брезентовые рукава. У них под ногами звенело и похрустывало битое стекло. Заглянув через разбитую витрину в помещение, Глеб увидел что-то вроде офиса – разгромленного, закопченного, густо залитого пеной. И это было как раз то место, в которое он направлялся. Он увидел телевизионщиков, которые, закончив съемку, грузились в свой микроавтобус, и поздравил себя с этой мизерной удачей: по крайней мере, его лицо не покажут в вечернем выпуске новостей. Вокруг было полно людей в погонах; разглядев старшего по званию – им оказался майор, – Глеб попробовал к нему подойти, но был остановлен дьявольски неприветливым сержантом в полной боевой раскраске – в камуфляже, в каске и бронежилете, с автоматом поперек живота, увешанного подсумками, как новогодняя елка игрушками. Лицо под каской было насупленным и раздраженным, сержант не выказывал ни малейшего желания вступать в какие бы то ни было переговоры с назойливым зевакой, но Глеб сунул ему под нос удостоверение офицера ФСБ, и грозный страж порядка слегка увял и отступил в сторону. Майор, к которому подошел Глеб, как раз беседовал с горсткой испуганных, бледных людей, в которых без труда можно было угадать потерпевших. Гадая, кто же из них Телятников, Сиверов тронул майора за рукав. – В чем дело? – неприветливо осведомился тот. Глеб показал ему удостоверение сотрудника ФСБ (как всегда в таких случаях, на имя Федора Молчанова). Ему было немного жаль ломать удачную легенду и выступать в официальном качестве, однако другого способа побеседовать с Телятниковым, похоже, не существовало. К тому же Сиверов не без оснований полагал, что пережитое потрясение сделает господина архитектора более разговорчивым, и тот прямо ответит на все вопросы, не заставляя хитрить и притворяться. – Что здесь стряслось? – спросил он у майора. – А вам-то что? – огрызнулся тот. – Хотите забрать дело – говорите с моим начальством. А я не уполномочен отвечать на ваши вопросы. – Послушай, майор, – миролюбиво сказал Глеб, отводя его на пару шагов от взволнованных потерпевших. – Что ты тут разводишь секретность? Я же видел телевизионщиков, так что, думаю, вся информация будет в ближайшем выпуске новостей. Я не собираюсь отбирать твой хлеб. Просто я приехал сюда специально, чтобы поговорить с хозяином бюро, Телятниковым. Мне надо задать ему пару вопросов, а тут черт знает что творится... Ты можешь по-человечески сказать, что случилось? Немного оттаяв, майор пожал плечами. – Как видишь, – сказал он. – Налетели какие-то отморозки, перебили стекла, разгромили офис, компьютеры переломали, собрали все бумаги в кучу, облили бензином, подожгли и смылись. – Ого, – сказал Глеб. – Конкуренты? – Не знаю, – честно ответил майор. – Ты надпись на стенке видел? – Какую надпись? – спросил Глеб, но тут же увидел то, о чем говорил мент. Надпись была сделана аэрозольным баллончиком на стене разгромленного офиса. "МИР ХИЖИНАМ, ВОЙНА ДВОРЦАМ!" – гласила она, а сверху красовалась криво выведенная тем же баллончиком эмблема в виде перекрещенных серпа и молота. – Нацболы? – слегка удивленно спросил Глеб. – Ты смотри, даже идеологическую базу подвели... – Похоже, – поморщился майор. – Хотя не исключено, что кто-то просто под них косит. Те же конкуренты, например. – А терпилы что говорят? – От них толку не добьешься. Да они и не знают ни черта. Ворвались какие-то в масках, по голосам вроде молодые, надавали всем по шеям, все покрошили, устроили пожар и ушли. А хозяина, Телятникова твоего, здесь, кстати, нет. – А где же он? – А я знаю? С разрешения майора, данного с огромной неохотой, Глеб опросил сотрудников бюро. Его корочки произвели впечатление, да и сопротивляемость господ архитекторов, как и ожидал Сиверов, была сломлена недавно пережитым потрясением, так что отвечали ему охотно и подробно, не задавая при этом встречных вопросов наподобие "А в чем, собственно, дело?". За каких-нибудь пять минут ему удалось узнать и записать в блокнот фамилии троих клиентов, в течение нескольких последних недель заказавших Телятникову проекты загородных домов. У кого именно из этих троих работали шабашники с Украины, сотрудники, естественно, не знали: вопросами найма субподрядчиков Виктор Иванович Телятников занимался лично. О самом архитекторе ему сказали, что перед самым обеденным перерывом он покинул бюро, сказав, что направляется домой. Кто-то вспомнил, что выглядел Виктор Иванович неважно – то ли чем-то был сильно встревожен, то ли просто болен; еще кто-то добавил, что с утра Телятников пребывал в отличном настроении, которое испортилось после телефонного звонка прораба Гаврилова. Глеб знал, кто такой Гаврилов, поскольку отработал под его началом целый день; он также догадывался, какую новость тот сообщил Виктору Ивановичу по телефону, но решил, что эту догадку нелишне будет проверить. Узнав домашний адрес Телятникова, Глеб немедленно отправился туда и поспел как раз вовремя: господина архитектора, с головой накрытого простыней, вперед ногами грузили в кузов санитарного микроавтобуса. Вместе с сыскарями из местного угрозыска он осмотрел место происшествия – кабину лифта, где в огромной луже уже начавшей сворачиваться крови плавали рассыпанные сигареты. Телятникову проломили череп каким-то тяжелым предметом. Кто-то из сыщиков высказал предположение, что это было сделано с целью ограбления. То обстоятельство, что бумажник Телятникова остался нетронутым, этот умник объяснил очень просто: грабитель бросил добычу, потому что его спугнули. Глеб не стал с ним спорить; усевшись в машину, он вернулся к себе на Арбат и стал лечиться от депрессии, переводя дорогие заграничные патроны. * * * – Я просто убит, – признался он в заключение. – Эти сволочи все время опережают нас на ход. И эти проломленные черепа... Такое впечатление, что над нами просто издеваются. – Может быть, – сказал Федор Филиппович. – Все может быть, Глеб Петрович. Ты еще не все знаешь. Он коротко рассказал Глебу о звонке сотрудника генетической лаборатории Воронцова и показал копии справок о результатах генетической экспертизы. – Не надо быть специалистом, – сказал он внимательно читавшему справки Глебу, – чтобы увидеть, что наш Зимин и неизвестный донор – одно и то же лицо. Видимо, для первого анализа была представлена та самая проба крови, которую взяли в Саратове во время нападения. Как видишь, результат положительный. Из этого следует, что кто-то действительно нашел тело Ленина. Он помолчал, жуя нижнюю губу с таким видом, будто она была ему очень не по вкусу. – Поганая история, – сказал он наконец. – Я до самого последнего момента продолжал надеяться, что это какая-то идиотская мистификация. Но увы... Можно оспаривать результат графологической экспертизы, можно усомниться в добросовестности генетиков, но не сговорились же они в самом деле! Как будто они преследуют одну-единственную цель – вволю поводить нас с тобой за нос. Я в это не верю. Приходится признать, что кто-то нашел тело настоящего Ленина. А в мавзолее, следовательно, лежит труп какого-то безымянного двойника. Он снова замолчал с крайне недовольным видом. – А что говорят генетики? – осторожно спросил Глеб. – Ведь кто-то заказал экспертизу, заплатил деньги, доставил образцы... Не по почте же их прислали! – Лаборант, с которым я беседовал, видел заказчика, – сказал Федор Филиппович. – Какой-то мужчина средних лет, сухопарый, хорошо одетый... Словом, по описанию он здорово смахивает на того типа, который приходил к Григоровичу, хотя под это описание, прямо скажем, может подойти кто угодно – да вот хотя бы даже и ты. Экспертиза была анонимной... Кстати, именно это показалось мне странным. В этот институт просто так, с улицы, не попадешь, посторонних туда не пускают. Лаборант считает, что заказчик был хорошо знаком с заведующей лабораторией Морозовой. – Вот и прекрасно! – оживился Глеб. – Надо ее расспросить, а если не захочет говорить, установить за ней наблюдение... Он взглянул на Потапчука и замолчал. – Не может быть, – сказал Глеб. – Так уж и не может, – язвительно проворчал Федор Филиппович. – Убита вчера, во второй половине дня, ударом по затылку у себя в квартире. Никто ничего не видел, никто ничего не слышал. Труп обнаружили соседи – увидели открытую дверь, заглянули... Есть одна-единственная зацепка. Вчера, за пару часов до убийства, к ней в лабораторию позвонил какой-то мужчина. Лаборант говорит, что этот звонок ее сильно взволновал, и сразу же по окончании разговора Морозова оставила рабочее место и куда-то уехала на такси. – Так же было с Телятниковым, – заметил Глеб. – Телефонный звонок, человек меняется в лице и спешит домой, где его впоследствии и находят – уже холодного. Это такая же зацепка, как и удар по голове, – ясно, что убийца в обоих случаях один и тот же, а кто он – поди догадайся... Вы меня извините, товарищ генерал, но это не зацепка, а ерунда на постном масле. Он отбросил листы компьютерной распечатки, которые до сих пор держал в руках, и вернулся к своему кофе. – Когда этот человек позвонил Морозовой, трубку взял Воронцов, – ровным голосом произнес Федор Филиппович. – Он утверждает, что звонивший говорил с сильным кавказским акцентом и вместо "здравствуйте" сказал "гамарджоба". – М-м-м? – в нечленораздельном возгласе Глеба прозвучала заинтересованность. Он поспешно проглотил кофе и аккуратно поставил чашку рядом с пистолетом. – Это уже любопытно. Впрочем, вряд ли убийца стал бы оставлять в памяти потенциального свидетеля такую глубокую зарубку. Разве что специально, чтобы перевести стрелки на какого-то грузина... – Возможно, – согласился Потапчук. – Но это все предположения. Я решил разобраться и пошел в институтский отдел кадров. Институт этот – учреждение серьезное, так что на каждого месье, сам понимаешь, имеется досье. Мне удалось просмотреть досье Морозовой, и я действительно отыскал среди людей, с которыми она работала раньше, грузина. Это некто Гургенидзе... Рука Сиверова застыла на полпути к чашке с кофе. – Гургенидзе? Черт... Хотя нет, прошу прощения. Вы сказали, он с ней работал? То есть он ученый? – Доктор биологических наук, – с любопытством глядя на него, подтвердил Федор Филиппович. – Специальность – микробиология. А что? – Да ничего, – махнул рукой Сиверов и взял чашку. – Ученый – это не то. Однофамилец, наверное. Или родственник. Если родственник, может получиться интересно. Вы не знаете, у этого доктора Гургенидзе нет богатого брата? – У него нет брата. А что касается богатства, так он и сам не бедный. Ты что, Гургенидзе не знаешь? Один из самых богатых людей в России... Глеб расплескал кофе. – Так это он?! – Ну да. А ты не знал, что Георгий Гургенидзе в прошлой жизни был микробиологом? Да что с тобой такое? – Одного из троих недавних клиентов архитектора Телятникова зовут Георгием Луарсабовичем Гургенидзе, – объявил Глеб. – Он заключил с Телятниковым договор на проектирование дома где-то в Подмосковье, но этот договор почему-то был расторгнут буквально через пару недель после подписания. Причины никто не знает... Федор Филиппович, это он. – Похоже на то, – задумчиво кивнул Потапчук. – Мы с тобой, работали в разных направлениях, а встретились в одной точке. Таких совпадений не бывает. Только как-то все это слишком просто. Я очень сомневаюсь, что мы смогли бы так легко вычислить Гургенидзе, если бы это был он. Глеб пожал плечами. – Я так не думаю, – сказал он. – Есть люди, которым кажется, что деньги могут заменить все, в том числе и мозги. Просто зарвался, потерял осторожность... И потом, что мы можем ему предъявить? Даже если он держит этот злосчастный труп у себя под кроватью, это еще не уголовное преступление. А доказать его связь со всеми этими убийствами мы никогда не сможем – уж об этом-то он наверняка позаботился. Как только запахнет жареным, он просто отдаст приказ убрать исполнителя, и концы в воду. Можно, конечно, его просто пристрелить, но для этого надо быть как минимум уверенными, что все это действительно его работа. – А ты не уверен? – А вы? Впрочем, как скажете. Одним олигархом больше, одним меньше... Невелика потеря. Мне сейчас к нему смотаться или подождать до темноты? Дело нехитрое. Я этого Гургенидзе, помнится, видел по телевизору. По такой мишени с закрытыми глазами не промажешь. – Не настрелялся еще? – проворчал Потапчук, поддевая носком ботинка одну из валявшихся на полу пистолетных гильз. Она коротко звякнула, ударившись о другую гильзу. – Я бы не стал торопиться. Сперва надо как следует присмотреться к этому ученому богачу... – А, ну да, конечно. – Глеб залпом допил остывший кофе и потащил из пачки новую сигарету. – Разумеется. В самом деле, куда спешить-то? Всех, кого можно было, они уже грохнули. Кстати, а тот лаборант, который вам на Морозову настучал, – он где? Не в морге еще? Ну так скоро будет. Он высек огонь, прикурил и раздраженно бросил зажигалку на стол. Федор Филиппович наблюдал за ним недоумевая. – Какая муха тебя укусила? – спросил он наконец. – Противно, – признался Сиверов. – Уж, казалось бы, чем нас можно удивить? Всю сознательную жизнь дерьмо хлебали полными ложками, должны бы, кажется, ко всему привыкнуть, ан нет, не тут-то было! Получается что-то наподобие матрешки: в одну ложь вложена другая, в другую – третья, и так до бесконечности... Или есть еще такая шутка: получает человек подарок в праздничной упаковке, развязывает ленточку, снимает разноцветную бумагу, открывает коробку, а там – еще одна, поменьше, и еще одна, и еще... А в самой последней коробке – собачья какашка. Вот спрашивается: зачем им это понадобилось? – Что именно? – спросил Потапчук, разглядывая ногти на левой руке. – Это была идея Дзержинского – забальзамировать Ленина, – сказал Глеб, кривя губы в гримасе легкого отвращения. – Он был католик – если не по убеждениям, то по рождению хотя бы, – а католики привыкли поклоняться мощам. Совнаркомовские евреи были против, у них совсем другие традиции, но Дзержинский был убедительнее... сильнее, пожалуй. Это все понятно и объяснимо. В конце концов, любой дурак мог прийти и собственными глазами убедиться: да, дорогой Ильич действительно умер, это не выдумки врагов... Непонятно другое: зачем понадобилось бальзамировать двойника? Если Ленин так уж сильно мешал Иосифу Виссарионовичу, что стоило его отравить или тихо придушить подушкой? Зачем надо было строить какие-то бункеры, разводить секретность? Зачем ему сохранили жизнь? Что это было – трусость? Изощренный садизм? – Ну, это мы теперь вряд ли сможем узнать, – развел руками Потапчук. – Да мне это, кстати, не так уж и интересно. Какая разница? Я не историк и не психиатр, чтобы в этом копаться. – Тоже правильно, – согласился Глеб. – А знаете, я еще кое-что не могу понять. Вот, взять, к примеру, этого Гургенидзе. Ну, нашел он Ленина, ну, убедился... Ну, открытие, сенсация, скандал... Но свидетелей-то зачем убирать? Зачем убивать экспертов, которые подтвердили твое открытие – не опровергли, заметьте, а решительно и однозначно подтвердили? Допустим, он считает, что это открытие ни в коем случае нельзя обнародовать. В этом я с ним, кстати, отчасти согласен... Допустим, экспертизу он провел, чтобы самому во всем до конца убедиться. Ну так на здоровье! Заплати экспертам, чтобы помалкивали, а находку свою уничтожь – сожги, закопай, смели косточки в муку и по ветру развей... Трудно, что ли? Замети следы, и потом можно хоть до конца жизни объяснять журналистам, следователям и вообще кому угодно, что это была шутка, или ошибка, или провокация... Зачем же в мокрухе мараться? Зачем черепа ломать? Он что – больной? – Да нет как будто, – сказал Федор Филиппович. – Мне бы его здоровье, я бы горя не знал... А ты молодец, Глеб Петрович, соображаешь, когда захочешь. А то сразу – "шлепнуть, шлепнуть"... При твоих талантах, – он обвел выразительным взглядом превращенную в стрелковый тир комнату, – это всегда успеется. Тем более речь идет о Гургенидзе, который, как ты правильно подметил, представляет собой великолепную мишень. Он у нас подозреваемый номер один, но ты прав: стрелять в людей по первому подозрению – привычка нездоровая и с далеко идущими последствиями. Подозрения – это такая штука... Он вдруг замолчал и впал в глубокую задумчивость. Глеб не стал выводить его из этого состояния. Если Федор Филиппович прямо посреди разговора вдруг задумался о чем-то, да так крепко, что это стало заметно собеседнику, значит, на то есть веские причины и такая пауза ему действительно необходима. Чувствовалось – и это ощущение подтверждалось богатым опытом, – что генерал Потапчук сейчас еще раз и особенно тщательно обдумывает свои слова перед тем, как их произнести. Из этого следовало, что сейчас будет сформулировано очередное задание – или не будет, в зависимости от того, к какому выводу придет генерал в результате своих раздумий. Дымя сигаретой и украдкой наблюдая за Федором Филипповичем, Глеб подумал, что в последнее время он, Глеб, мечется, как горошина в свистке. Сначала были Асланов и его подручные, малолетние ренегаты национал-большевизма; затем, не доведя эту работу до конца, Слепой получил задание разобраться с этой генетико-графологической бодягой, от которой за версту разит политическим и даже историческим скандалом; а теперь, когда в деле только-только наметился какой-то просвет и появился наконец подозреваемый, Федор Филиппович, похоже, готовился поручить ему другое дело. Это тревожило Глеба: создавалось впечатление, что Федор Филиппович действует в круговой обороне, затыкая то и дело возникающие бреши единственным человеком, которому может полностью доверять, – им, Глебом Сиверовым, агентом по кличке Слепой... "Абсурд", подумал он. Но в этой бессмыслице была какая-то система: что бы ни происходило с ним в течение последнего месяца, отовсюду как шило из мешка выпирали национал-большевики, которых Глеб всегда считал прости бандой недоумков – амбициозных, шумных, склонных к хулиганским выходкам, но относительно безобидных. Там, в пионерском лагере, нацболы сражались и умирали с оружием в руках; именно они разгромили бюро Телятникова, наивно прикрывшись революционным лозунгом "Мир хижинам, война дворцам". Дескать, до олигархов нам не дотянуться, руки коротки, так давайте хотя бы дадим прикурить их приспешнику, который застраивает народную землю роскошными особняками эксплуататоров и плутократов... Это могло бы, что называется, "проканать", если бы Телятникова не убили в тот же день, практически в то же самое время... Ударить человека железом по затылку – это как раз и есть фирменный стиль вооруженных высосанной из пальца идеологией уличных хулиганов. Именно это, а не автоматы и гранаты, которыми они так бездарно и неумело пытались воспользоваться в пионерском лагере... Значит, надо искать связь? Или снова предположить совпадение – одно из тех невозможных, невероятных совпадений, которые случаются раз в сто лет? Глеб снова покосился на генерала Потапчука. Федор Филиппович жевал губу, хмуро уставившись в одну точку. Совпадение, как же... Связь, разумеется, была, но Глеб никак не мог ее проследить. – Я сегодня был наверху, – продолжая смотреть в усеянный стреляными гильзами пол, медленно проговорил Федор Филиппович. Он наконец поднял голову и с каким-то сомнением посмотрел на Глеба. Сиверов состроил понимающую и одновременно почтительную мину: понимаю, дескать, на ковер ходили... – Доложил о ходе расследования, – все так же медленно, будто сомневаясь, стоит ли продолжать, сказал Потапчук, – получил, как водится, втык, а заодно попросил разрешения временно разместить этого Воронцова, лаборанта, в нашем загородном доме. Во избежание, как говорится... И то сказать, единственный живой свидетель, с него теперь пылинки сдувать надо. – Точно, – поддакнул Глеб, пытаясь понять, к чему клонит генерал. – Только дуть надо осторожно, а то как бы чего не вышло... – Все правильно, – сказал Федор Филиппович. Голос у него стал самый обыкновенный, такой же, как всегда, – похоже, генерал избавился от последних сомнений и принял окончательное решение. – Вот ты этим и займешься. – Что? – не поверил собственным ушам Глеб. – Что слышал. Как там было в сказочке про Конька-Горбунка? "И всю ночь ходил дозором у соседки под забором..." – Какой вы начитанный, – съязвил Сиверов, которому вовсе не улыбалось записаться в телохранители при каком-то пропахшем формалином лаборанте. – Это необходимо, чтобы руководить такими умниками, как ты, – не остался в долгу Федор Филиппович. – Да уж, действительно... Генерал отмахнулся от него как от мухи, после чего коротко и предельно ясно изложил Глебу план дальнейших действий. Он был прост, как булыжник, и имел всего один, но зато очень существенный недостаток: целиком строился на чисто умозрительном допущении, которое могло оказаться ошибочным. Впрочем, поразмыслив всего несколько секунд, Глеб воздержался от возражений: они имеют смысл, если тебе есть что предложить. А конструктивных предложений у агента по кличке Слепой в данный момент, увы, не было... Глава 11 Теплый майский вечер благоухал цветущей сиренью и звенел мириадами ночных насекомых. Луны не было; электрическое зарево Москвы осталось далеко позади, и над слегка всхолмленной землей в черном небе горели россыпи ярких, ничем не затмеваемых звезд. Воздух пьянил, как вино, его хотелось пить без конца – не как вино, а как прохладную родниковую воду в жаркий день. Темнота казалась бархатистой на ощупь; стрелки часов подбирались к полуночи, но приближался не час вампиров, а время влюбленных – по крайней мере, хотелось, чтобы было так. Где-то далеко, чуть ли не у самого горизонта, в ночи блеснули белые электрические огни, на таком расстоянии похожие на крупные звезды. На время они исчезли из вида. Затем над гребнем ближнего бугра возникло белесое туманное свечение. Оно ширилось, росло и вдруг взорвалось двумя пятнами ослепительно яркого сияния, заставив звездный свет померкнуть, а тьму сгуститься так, что ее, казалось, стало можно резать ножом. Шарящие бледные лучи скользнули по спутанной чаще травяных джунглей; привлеченные светом белесые ночные бабочки кружились в этих лучах, как крупные хлопья снега, и погибали, разбиваясь о стекло и металл. Черная, как ночь, "Волга", ухая и обиженно подвывая, пробиралась по ухабистой полевой дороге. Укрепленная на ее багажнике длинная, как удилище, антенна радиотелефона беспорядочно моталась из стороны в сторону не в такт прыжкам и приседаниям машины. Мягкие огни приборной панели освещали лежавшие на руле руки водителя, который непрерывно курил, сбивая пепел в открытое окно, – докуривал сигарету до фильтра, доставал новую, прикуривал, выбрасывал окурок в ночь, снова докуривал до фильтра, и так без конца, сигарету за сигаретой. Когда он делал затяжку, красноватый свет разгоревшегося уголька выхватывал из мрака высокие скулы и плотно сжатые тонкие губы; две красные точки разгорались и гасли в его зрачках. Музыка смолкла, и тут же ди-джеи, мужчина и женщина, веселыми голосами наперебой понесли какой-то заунывный бред, демонстрируя агрессивную глупость и полное отсутствие уважения к слушателям. Водитель раздраженно выключил приемник и стал слушать прерывистое гудение мотора и тяжелое уханье амортизаторов. Иногда машина с глухим скрежетом цеплялась днищем за неровности дороги; водитель не обращал на это ровным счетом никакого внимания – машина была казенная и принадлежала организации, не испытывавшей недостатка в деньгах. Не переставая курить, он включил рацию и немного послушал эфир, но не услышал ничего, что касалось бы его лично. Это было хорошо; удовлетворенно кивнув, водитель щелкнул тумблером, и глухой шум помех в динамиках оборвался. Дорога, в свете фар казавшаяся неестественно светлой, как беленая стена, неровной лентой убегала под колеса. Трусливо поджав хвост и на мгновение сверкнув зелеными огоньками глаз, дорогу перебежала собака; водитель снял ногу с педали акселератора, но собака уже исчезла в придорожных кустах. Собака – значит, человеческое жилье близко. Водитель стиснул зубы, отчего на скулах заиграли рельефные желваки, и прикурил новую сигарету от окурка. В пачке осталось всего две штуки, но во внутреннем кармане пиджака лежала еще одна пачка – целая, нераспечатанная, купленная про запас. Нагревшийся от близости тела пистолет все время неприятно напоминал о себе, на каждой кочке толкаясь в ребра. Человек, управлявший черной "Волгой", был, чего греха таить, кабинетным работником и не любил носить оружие, хотя по закону имел на это полное право. Вскоре впереди блеснула искра электрического света, за ней еще одна, потом целая цепочка огней. Шурша гравием и поднимая едкую, как порошок для травли насекомых, пыль, машина вкатилась на освещенную деревенскую улицу. В двух или трех домах еще горел свет; в других, тоже немногочисленных, сквозь задернутые занавески пробивалось голубоватое мерцание работающих телевизоров. "Волга" проскочила деревню, миновала стоящую на обочине возле крайнего дома облепленную грязью сеялку и, не сбавляя хода, нырнула в темноту. За околицей, на краю леса, вразброс стояло около десятка коттеджей, из которых достроенными и обжитыми выглядели только два. "Волга" остановилась перед запертыми воротами одного из них, в круге отбрасываемого мощным фонарем электрического света. Этот слишком сильный для здешних пустынных мест свет казался ненужным, излишним, однако у тех, кто сидел взаперти за высокими глухими воротами, несомненно, были причины опасаться неожиданных ночных визитов. Водитель погасил фары, выключил двигатель и, попыхивая очередной сигаретой, вышел из машины в благоухающую, бархатистую прохладу майской ночи. Сделав несколько шагов в сторону ворот, он обернулся. Слегка запылившаяся, ярко освещенная фонарем "Волга" заманчиво поблескивала, будто приглашая махнуть на все рукой, снова сесть за руль и убираться подальше отсюда. Это действительно было очень заманчиво – ехать сквозь ночь куда глаза глядят, курить, прихлебывать чуть теплый кофе из термоса и ни о чем не думать – ни о чем вообще и в особенности о последствиях, которые повлечет за собой такой поступок. Но в том-то и беда, что последствия будут независимо от того, станешь ты о них думать или нет, да и майская ночь коротка – не успеешь оглянуться, а уже рассвело и пришло время платить по счетам... Он решительно отвернулся от "Волги" и шагнул к воротам. Стучать не пришлось: с той стороны за ним внимательно наблюдали, и в калитке сразу открылось маленькое квадратное оконце. Того, кто находился по ту сторону, видно не было – он предусмотрительно стоял в стороне, под надежной защитой сваренных встык стальных листов. Вопросов никто не задавал. В тишине, нарушаемой лишь стрекотом кузнечиков да отдаленной собачьей перебранкой, приезжий вынул из кармана пиджака служебное удостоверение и в развернутом виде просунул его в окошко. После паузы, понадобившейся, несомненно, для того, чтобы внимательно изучить документ, с той стороны послышался лязг засова, и калитка открылась с негромким скрипом. – Здравия желаю, товарищ полковник, – тихо произнес охранник. Сказано это было без сухой официальной отчетливости, а мягко, даже тепло – свой приветствовал своего в неофициальной обстановке, на лоне природы, в мягких объятиях чудесной майской ночи, и такое уставное обращение было просто данью уважения к старшему по званию. – Что это вы на ночь глядя? – Петли надо смазать, – отрывисто бросил полковник. – Скрипят. – Так точно, – согласился охранник. Его поползновения к панибратству были решительно пресечены начальством. – Перекусить не хотите? Может быть, чай, кофе? – Некогда, – так же резко, отрывисто обронил полковник. – Служба. Постоялец спит? – Десять минут назад не спал, – ответил охранник, для верности бросив быстрый взгляд на часы. – Да вон, свет в гостиной горит. Телевизор смотрит, наверное, там этот сериал про ментов... – Я его забираю. – Прямо сейчас? – Не задавайте глупых вопросов. – Виноват, товарищ полковник, – сказал охранник. – Разрешите взглянуть на предписание? Полковник резко остановился посреди ярко освещенного двора, повернулся к охраннику всем телом и смерил его с головы до ног пристальным ледяным взглядом. Под этим взглядом башнеподобный охранник заметно уменьшился в размерах. – Звание? – резко спросил полковник. – Капитан Захаров. – Капитан? Значит, не первый год замужем. Должны бы понимать, какая у нас служба. Что вы мне тут бюрократию разводите, капитан Захаров? Хотите поговорить о предписании с генерал-полковником? Я вам это устрою! Завтра же и устрою! Он вам объяснит, капитан, чем оперативная работа отличается от просиживания штанов в архиве – а вы, похоже, именно этим и занимались до вчерашнего дня! – Виноват, товарищ полковник! – окончательно окаменев, деревянным "уставным" голосом отчеканил капитан. – Разрешите проводить? – Не заблужусь, – буркнул тот. – Оставайтесь здесь и смотрите в оба. Ситуация неоднозначная, могут быть эксцессы. Насчет ситуации он сказал зря, но поправляться было поздно. Ситуация и впрямь сложилась неоднозначная и чреватая неприятными неожиданностями, но охраннику было вовсе не обязательно об этом знать. Вон как подобрался, волчина, пес цепной, вертухай в капитанских звездах... Кстати, а почему в роли ночного сторожа выступает капитан? Прапорщика не нашлось? Или этот их постоялец действительно такая важная птица? Отчетливо стуча каблуками по цементным плитам дорожки, полковник решительно пересек двор, поднялся на крыльцо и вошел в дом. Дом был кирпичный, двухэтажный, и все его внутреннее убранство свидетельствовало об упорных, но безрезультатных попытках придать этому строению вид обжитого семейного гнездышка. Все эти коврики на полу, репродукции на стенах и легкомысленные занавески на окнах не могли скрыть бездушного казенного убожества, которое выглядывало здесь из каждого угла. Да и могло ли быть иначе? Ведь это же не постоянная явка, а так, запасной вариант, что-то вроде потайного ящика письменного стола, куда в случае крайней нужды прячут важных свидетелей, за которыми идет охота. В здешнем воздухе витал неистребимый дух присутственного места, который отчетливее всего ощущается в коридорах тюрем, бедных районных поликлиник и периферийных милицейских участков; если для полной определенности чего-то и не хватало, так это портрета президента на стене и гипсового, окрашенного под бронзу бюста Железного Феликса на верхушке задвинутого в угол древнего несгораемого шкафа. Полковник почувствовал острый приступ тошноты – это могло быть следствием банального никотинового отравления. Подумав об этом, он вынул из зубов окурок, огляделся, ища, куда бы его бросить, заметил дверь туалета, открыл ее и швырнул окурок в унитаз. Полковник с минуту постоял на пороге, давая окурку хорошенько намокнуть, и спустил воду. После этого он заглянул в унитаз и убедился, что окурок исчез. Это была мелочь, но, когда идешь на такое дело, мелочами пренебрегать нельзя. Постоялец сидел в гостиной перед включенным телевизором и действительно смотрел какой-то убогий сериал. Услышав позади себя шум, он обернулся и привстал – бледный, нескладный, с расширяющимся книзу грушевидным туловищем, с обширной лысиной в обрамлении длинных растрепанных прядей и в мощных очках, придававших его безвольной кроличьей физиономии особенно беззащитный вид. Это была беззащитность особого рода – та, что вместо желания помочь вызывает только глухое раздражение. Статный и подтянутый полковник в своем заграничном костюме и с благородной сединой в густых, аккуратно зачесанных назад волосах по сравнению с этим типом выглядел настоящим денди, этаким агентом 007. Сравнение придало полковнику уверенности в себе, и он подумал, что, пожалуй, отлично со всем справится. – Здравствуйте, – сухим казенным голосом произнес он, делая шаг вперед и останавливаясь посреди комнаты. – Сергей Владимирович Воронцов, если не ошибаюсь? – Да, это я. Добрый вечер, – слегка запинаясь, ответил постоялец и, поднявшись из кресла, встал лицом к полковнику. – А вы... – Полковник Чистобаев, – представился тот, издали показывая Воронцову свое удостоверение. – Мне предписано немедленно доставить вас в Москву для допроса. Собирайтесь, нас ждут. – Как? – поразился Воронцов, по-женски хватаясь за грудь. – Прямо сейчас? – Нет времени лучше настоящего, – огромным усилием воли заставив голос звучать дружелюбно, сказал Чистобаев. Воронцов вздрогнул и удивленно заморгал глазами, но полковник не замечал нюансов. – Кроме того, у меня приказ, – твердо закончил он. – Но... Понимаете ли... Генерал Потапчук – вы его, может быть, знаете, – совершенно определенно запретил мне покидать дом. Категорически! – Я знаю генерал-майора Потапчука, – поражаясь своему терпению, ровным голосом произнес Чистобаев. – Это прекрасный работник и глубоко уважаемый мною человек. Отдавая вам это распоряжение – вернее, давая добрый совет, вы ведь, в отличие от нас, человек штатский и приказам подчиняться не обязаны, – Федор Филиппович, как и я в данный момент, выполнял приказ своего непосредственного начальника. Но сейчас обстоятельства изменились – круто изменились, я бы даже сказал, радикально. А вместе с обстоятельствами изменились и планы командования в отношении вас. Генерал-полковник Лебедев, под началом которого служит и Федор Филиппович, и ваш покорный слуга, приказал доставить вас в Москву, и я не вижу причины не выполнить данный приказ. Поверьте, это в ваших же интересах. Ну, собирайтесь! А то генералы, знаете ли, такой народ... Не надо заставлять их ждать, они этого не любят. Он замолчал, глядя на Воронцова с доброжелательной и вместе с тем нетерпеливой миной, как на капризного малыша, который уже успел основательно утомить взрослых своими выходками, но которого тем не менее надо уложить в постель уговорами и лаской, без скандала. Воронцов стоял и хлопал глазами, из-за очков они казались неправдоподобно большими и круглыми. Этот слизняк был из породы беспрекословных исполнителей – тех, на кого достаточно лишь слегка повысить голос, чтобы они со всех ног бросились выполнять любую команду. Полковник Чистобаев видел его насквозь и был уверен, что дальнейшего сопротивления не последует. Тем сильнее он удивился, когда Воронцов, громко, сглотнув, робко произнес: – Прошу прощения, я ничего не понимаю во всех этих генерал-майорах и генерал-полковниках – кто из них старше, кто главнее... Я знаю только, что меня сюда привез Потапчук, он же обещал меня отсюда забрать, и он же категорически запретил покидать дом с кем-либо, кроме него самого. Он так и сказал: ни с кем, ни под каким предлогом, невзирая на любые ссылки и обстоятельства. Поэтому... извините. Чистобаев опешил. – Что значит "извините"? Вы что, отказываетесь ехать? Воронцов кивнул. Он явно был не в своей тарелке, и кивок получился странный – не поймешь, кивнул человек на самом деле или просто нечаянно уронил голову, а потом спохватился, что сделал что-то не то. – Вы что, белены объелись? – выходя из себя, негромко, но очень напористо спросил Чистобаев. – Вы понимаете, что говорите? Вы осознаете или нет? Это приказ! – Вы сами говорили, что я штатский и вашим приказам подчиняться не обязан, – пролепетал этот чертов умник. – Что вы там бормочете?! Не обязаны? Кто же спорит? Но я обязан, и охрана тоже. Есть приказ – снять с данного объекта охрану, и через двадцать минут здесь не останется ни одного охранника. Ни одного! Хотите рискнуть и попробовать дожить до рассвета в одиночестве? Черт подери! Я не ваш родственник, и мне безразлично, когда и как вы умрете. То есть было бы безразлично, не будь вы таким ценным свидетелем. Я имею в отношении вас четкий и недвусмысленный приказ. И можете не сомневаться, как военный человек, я его выполню – с вашего согласия или без... Ну что, я вас убедил? Пойдете в машину сами или вас придется нести? – Одну минутку, – пролепетал Воронцов, – я сейчас, секундочку... Нелепо перекосившись на бок, он запустил руку в карман брюк, вынул оттуда мобильный телефон и начал неумело тыкать пальцем, набирая какой-то номер. Полковник не сразу понял, что он делает, а когда понял, рассвирепел. – Ты что... ты куда... ты что творишь?! – с яростью просипел он, вновь обретая потерянный было дар речи. – Ты кому звонишь, сволочь?! – Оскорблять не имеете права! – плаксиво выкрикнул Воронцов, оставив в покое телефон. – Генерал Потапчук велел немедленно информировать его о любых попытках вывезти меня с дачи. Именно это я и собираюсь... Полковник Чистобаев сделал стремительный шаг вперед и наотмашь ударил по руке, сжимавшей телефон. Оттого, что ударить ему хотелось вовсе не по руке, а по физиономии, и притом не ладонью, а крепко сжатым кулаком, удар получился намного сильнее, чем требовалось. Телефон отлетел в сторону, с треском влепился в стену и развалился на куски. Полковник сильно толкнул Воронцова в грудь, тот споткнулся о стоявшее позади кресло, потерял равновесие и, перелетев через подлокотник, замер в нелепой позе, задрав выше головы ноги в стоптанных туфлях. – Так не поедешь? – процедил Чистобаев. – Что вы себе позволя... Воронцов осекся и замолчал, увидев в руке у полковника пистолет. – Черт с тобой, – сказал Чистобаев, тремя точными, уверенными движениями навинчивая на ствол глушитель. – Не велено тебе отсюда уезжать – оставайся на здоровье. Плавным движением направив пистолет в лицо Воронцову, он большим пальцем сдвинул предохранитель и взвел курок. Воронцов позеленел от ужаса. – Помогите... – едва слышно пискнул он. Лежавший на спусковом крючке палец напрягся. Послышался приглушенный звук, похожий на хлопок в ладоши. Воронцов издал пронзительный предсмертный крик и зажмурился, закрыв руками лицо. Что-то со стуком упало на пол; зазвенела, откатившись в сторону, стреляная гильза, и в наступившей тишине неожиданно прозвучал спокойный голос: – Все в порядке, можно открыть глаза. Эй! Вставайте, граф, вас зовут из подземелья! * * * Воронцов осторожно открыл сначала левый глаз, потом правый, затем принялся недоверчиво ощупывать себя, не понимая, каким чудом остался цел и невредим. – Дрянь дело, полковник, – сказал Глеб Сиверов Чистобаеву, который стоял посреди комнаты, крепко сжимая левой рукой простреленное запястье правой. Его пистолет лежал на полу. Кровь сочилась сквозь пальцы, неслышно капая на заграничные брюки, но Чистобаев этого не замечал. Его лицо посерело от боли, на лбу блестели бисеринки пота. – Ну что, полковник, поговорим? – продолжал Слепой, присаживаясь на край стола. – Не хочешь? Странно. Минуту назад ты здесь целую речь толкнул – о приказе, о воинском долге... Не говорил – пел! Я прямо заслушался. А теперь не хочешь... В чем дело – слушатель неподходящий? – Ты... откуда взялся? – с трудом выдавил из себя Чистобаев. – Вот так вопрос! – с веселым удивлением воскликнул Слепой. – Это все, что тебя интересует? Откуда-откуда... Из-за занавески! Вот отсюда... Он подошел к окну, отдернул занавеску и сделал какой-то знак, предназначенный кому-то, кто ждал во дворе, – охране, наверное. Воспользовавшись этим, Чистобаев метнулся вперед, к своему пистолету. Раздался еще один хлопок, и пистолет, как живой, отпрыгнул в сторону от его протянутой руки. – Можно, конечно, еще пострелять, – сказал Слепой, усаживаясь на подоконник. – Ты не поверишь, я без конца могу этим заниматься. Но, с другой стороны, патроны денег стоят, да и времени у нас в обрез. Поэтому в следующий раз стрелять буду не по пистолету, а по руке. Потом – по ноге... ну и так далее. Такие игры, между прочим, здорово развязывают язык. – Мне больно! – злобно выкрикнул Чистобаев. – Да ну? Быть этого не может! Кто бы мог подумать – больно! – Хватит болтать. Мне нужен врач, черт возьми! – Тому не надо черта искать, у кого черт за плечами сидит, – продекламировал Глеб и повернулся к Воронцову, который напряженно застыл в своем кресле: – Доктор, вы не откажетесь помочь? Полковник Чистобаев, конечно, сволочь, предатель и крыса, но, с другой стороны, клятва Гиппократа... – Я, собственно... Видите ли, я скорее биолог, чем медик, – смущенно пробормотал Воронцов, с трудом вставая из кресла. – Да и то... Знаете ли, больше привык заниматься покойниками, чем живыми людьми... – Так что же, прострелить человеку голову, чтобы вы могли перевязать ему кисть? – удивился Глеб. – Опять вы капризничаете! Ехать не хотели, теперь перевязывать не хотите... Я бы сам перевязал, но полковнику может прийти в голову какая-нибудь неудачная мысль, и мне придется его покалечить, а то и вовсе убить. Ему-то что, ему все равно терять нечего... Правда, полковник? А? Не слышу! – Да пошел ты, – устало сказал Чистобаев, опускаясь в кресло, из которого только что встал Воронцов. – Слышимость нормальная, – констатировал Глеб. – Аптечка, если не ошибаюсь, в верхнем ящике стола, – добавил он, адресуясь к Воронцову, который приноравливался оторвать нижний край занавески, чтобы использовать в качестве перевязочного материала. – А эта тряпка, во-первых, казенная, а во-вторых, пыльная. Слыхали такое слово – сепсис? Это же живой человек, а не ваша мумия... – Ты за это ответишь, – холодно процедил Чистобаев, протягивая Воронцову раненую руку, чтобы тот мог ее перевязать. – Такие штучки даром не проходят. Я – полковник ФСБ! – Знаем, знаем, – небрежно перебил его Глеб. – Знаем, что полковник, знаем, что референт генерал-полковника Лебедева. Так сказать, адъютант его превосходительства... Помнишь, фильм был такой? Про то, как красный герой состоял в холуях у белого генерала и под шумок, пользуясь доверием начальства, высматривал, вынюхивал, штабные карты срисовывал... Ты ведь вроде него, правда? Можешь не отвечать. То, что ты здесь, лучше любого ответа. И не надо сверкать глазами, побереги драматические жесты на потом, мне на тебя глубоко плевать, чтоб ты знал... Я даже спрашивать не стану, на кого ты работаешь. И пулю на тебя тратить тоже не стану, об этом твои хозяева позаботятся, и ты это отлично знаешь. Полковник Чистобаев болезненно дернул щекой, и было непонятно, вызвана эта гримаса словами Глеба или неуклюжей возней Воронцова, который безуспешно пытался перевязать ему простреленное навылет запястье. Сиверов безучастно наблюдал за этой процедурой, не изъявляя желания помочь: он знал-, что рана пустяковая, пуля прошла навылет, не задев кость, – знал, потому что стрелял именно с таким расчетом. Кроме того, болезненные ощущения, испытываемые в данный момент полковником Чистобаевым, его нисколько не трогали. У одного из знакомых Глеба в семье жила ручная крыса, против которой он ничего не имел; к серым обитателям подвалов и помоек он относился без любви, но с должным уважением – они умело и жестко боролись за выживание, только и всего; но крыс в человеческом обличье Сиверов искренне ненавидел. Потом ему пришло в голову, что он напрасно сидит на подоконнике, на фоне освещенного окна, и получить пулю в позвоночник ему совсем не улыбалось. Он встал, обошел комнату по периметру, стараясь держаться ближе к стене, и подобрал с пола пистолет Чистобаева. Вынул обойму и положил ее в карман. Один патрон остался в стволе, и Глеб выбросил его, передернув затвор. Пистолет с глушителем не помещался в карман, и глушитель пришлось снять. Потом Глеб поднял голову и встретился с испытующим взглядом прищуренных глаз полковника. – Ну, чего уставился? – нарочито грубо спросил Глеб. – Я взглядоупорный, во мне глазами дырку не провертишь. – Как-то странно ты ходишь, – задумчиво сказал Чистобаев. – По стеночке... – А! – Глеб усмехнулся. – Ну, а ты как думал? Думал, твое слово в случае чего против моего будет? Не получится. Улыбнись, урод, тебя снимают скрытой камерой... – Сука, – с отвращением процедил полковник. – Да отойди ты, безрукий! – рыкнул он на Воронцова, и тот испуганно отскочил в сторону. – Биолог, мать твою, руку перевязать не можешь! Генетик хренов, чтоб тебе пусто было... Уйди, я сказал! Нечленораздельно ворча, он принялся здоровой рукой и зубами затягивать узел. – И что дальше? – едва ли не насмешливо спросил он, покончив с этим важным делом. – Взял ты меня, записал все на пленку... И что теперь? – Теперь? – Глеб прислушался. Из коридора приближались шаги. – Теперь с тобой будут говорить. А мы с вами, Сергей Владимирович, – обратился он к Воронцову, – посидим пока наверху, на втором этаже. Там тоже есть телевизор, да и вид из окна, согласитесь, получше... – Особенно ночью, – заметил Чистобаев. Он был бледен, но старался выглядеть ироничным и даже снисходительным. – Не твое дело, – сказал ему Глеб. – Нет в тебе романтики, полковник, потому ты в крысы и подался. Все прагматики так кончают: крутят, вертят, выгадывают что-то, а потом подыхают, как псы бездомные, под забором, с пулей в брюхе. – Много ты понимаешь, – с горечью ответил Чистобаев, и Глеб удивился, поняв, что задел своего пленника за живое. – А, – протянул он, – так ты у нас не за деньги крысятничал! Ты у нас, выходит, идейный... Так это еще хуже. Если во имя идеи надо своих продавать, то это не идея, а дерьмо собачье. – Это кто здесь свои – ты, что ли? Или эта глиста очкастая? Иди уже, смотри свой телевизор, глаза в мои тебя не видели... – Сейчас, – сказал Глеб, – сдам тебя с рук на руки и уйду. Своим сдам. А вот, кстати, и они. В комнату широким шагом вошел Федор Филиппович. Чистобаев посмотрел на него и отвернулся. – Так я и знал, – обреченно пробормотал он. – Все в порядке? – спросил Потапчук у Глеба. Сиверов молча кивнул. Генерал шагнул вперед, к креслу, в котором сидел пленник, но спохватился и обернулся к Глебу. – Пистолет его у тебя? Глеб так же молча отдал ему ПМ, глушитель и обойму. Глушитель Федор Филиппович рассеянно бросил в свободное кресло, а обойму вернул Глебу, предварительно выщелкнув из нее один патрон. – Во двор пока не суйся, – сказал он, – там народу полно. Уедешь, когда все рассосутся. Сиверов снова кивнул и, подталкивая впереди себя Воронцова, вышел из комнаты. Поднимаясь по лестнице на второй этаж, он думал о том, почему самые правильные, сказанные от чистого сердца слова звучат, как правило, фальшиво и неубедительно. "Черт меня дернул читать этому уроду морали", – подумал он, включая на втором этаже свет. Какое-то время пришлось потратить на то, чтобы успокоить Воронцова и убедить в том, что ему больше ничто не угрожает. Это оказалось сложно, поскольку Глеб сам ни на грош не верил в то, о чем говорил: ничего не кончилось, и жизнь Воронцова продолжала оставаться под угрозой. Впрочем, теперь, после провала полковника Чистобаева, его таинственные хозяева вполне могли махнуть на свидетеля рукой: тайное стало явным, убийство лаборанта лишилось смысла, да и хлопот у этой банды теперь наверняка прибавится – как говорится, не до жиру, быть бы живу... Придя к этой плодотворной мысли, Глеб красочно и подробно развил ее перед Воронцовым, и тот, похоже, действительно успокоился: перестал мелодраматично ломать руки и сыпать отчаянными восклицаниями, включил телевизор и замер, уставившись в экран, – шла какая-то музыкальная передача. Глядя на него, Глеб и сам немного успокоился, отчасти поверив в собственные слова, подошел к окну, закурил и стал смотреть во двор из-за тюлевой занавески. По двору, как и предупреждал Федор Филиппович, бродили какие-то вооруженные люди в штатском. Многие из них казались непропорционально толстыми из-за надетых под одежду бронежилетов; за забором, рядом с "Волгой" Чистобаева стоял, задрав к небу хобот крупнокалиберного пулемета, запыленный бронетранспортер без опознавательных знаков. Судя по столь масштабным военным приготовлениям, генерал Потапчук опасался открытого вооруженного нападения, и это было странно: до сих пор их противник подкрадывался к людям со спины и проламывал им черепа. Что ж, приходилось признать, что Федору Филипповичу известно больше, чем он посчитал нужным сказать Глебу Сиверову. Слепой на это не обижался: в его профессии существовала масса вещей, которых лучше не знать, и Федора Филипповича можно было только поблагодарить за заботу, с которой он до сих пор оберегал Глеба от излишней информированности. Теперь этот период, похоже, подошел к концу. На кончике сигареты вырос длинный кривой столбик пепла. Глеб осмотрелся. Пепельница стояла на одном из многочисленных выступов безвкусного, сложенного из белого силикатного кирпича камина, нелепо и неуместно торчавшего в углу этой тесноватой, оклеенной дешевыми голубенькими обоями комнаты. Внутри камина, на тонком слое золы, валялась пыльная бутылка зеленого стекла, в которой когда-то был портвейн. Глеб осторожно пересек комнату, сбил пепел с сигареты в камин и взял пепельницу. За окном все было по-прежнему, только люди в штатском перестали суетиться и куда-то попрятались – видимо, заняли свои места согласно боевому расписанию, а может, просто втихаря кемарили по углам, ожидая хоть какого-нибудь развития событий. На башенке бронетранспортера сидел, свесив ноги, человек в комбинезоне без знаков различия и в танковом шлеме. Дым от его сигареты красиво клубился в свете мощного уличного фонаря, висевшего на столбе прямо над бронетранспортером, ствол пулемета маслянисто поблескивал, бессмысленно грозя темному ночному небу. Бронетранспортер вкупе с шумной ночной возней полностью демаскировал это место. А с другой стороны, подумал Глеб, этот дом все равно уже нельзя будет использовать как конспиративную квартиру. Если о нем известно предателю, значит, существование данной явки потеряло смысл, превратившись в секрет Полишинеля. Теперь здесь можно было с одинаковым успехом жарить шашлыки или проводить военные парады. "Так оно и будет, – подумал Глеб. – И если парад здесь вряд ли состоится, то Шашлыки точно будут, и огород, обильно удобренный навозом, тоже, наверное, будет. Дом продадут по остаточной стоимости, и купит его скорее всего какой-нибудь проныра-полковник с Лубянки, никогда прежде здесь не бывавший и понятия не имеющий о том, какие дела тут творились..." Снизу, перекрывая бормотание телевизора, доносился голос Потапчука, который уже некоторое время громко и напористо, чисто по-генеральски, орал на плененного Глебом полковника Чистобаева. Слова при этом произносились страшные: долг, честь, совесть, присяга, несмываемый позор и так далее и тому подобное... "Бедный Федор Филиппович, – подумал Глеб, закуривая новую сигарету. – Как у него язык поворачивается? Да, чего не сделаешь ради дела..." Глеб представил себе происходящий внизу разговор – вернее, не разговор, а допрос – и поморщился. Похоже, Чистобаев пока не сдавался, и Федору Филипповичу пришлось использовать весь арсенал, переходя от строгой логики беспристрастного следователя к изощренной казуистике, от начальственного гнева – "Да как вы смели – вы, полковник?!" – к панибратскому хлопанью по плечу и обещаниям замолвить словечко. Игра была стара как мир, но полковник Чистобаев вряд ли что-нибудь в этом смыслил: он был кабинетный работник, машина для перекладывания бумаг, да к тому же дурак. Только глупец, занимая его должность, позволил бы кому-то себя перевербовать, потому что провал был неизбежен. И нужно было быть вдвойне глупцом, чтобы позволить завлечь себя в расставленную Федором Филипповичем примитивную ловушку. А с другой стороны, у него, наверное, не было выбора. Иначе зачем ему было идти на такой риск и вообще марать руки? Очевидно, подслушав разговор Федора Филипповича со своим шефом, генерал-полковником Лебедевым, Чистобаев поспешил донести своим нанимателям, что обнаружил место, где Потапчук прячет свидетеля. А те то ли не рискнули нападать на охраняемый спецназом ФСБ объект, здраво рассудив, что полковнику будет легче проникнуть туда, прикрываясь своим удостоверением, и вывезти Воронцова в какое-нибудь тихое местечко, то ли просто сдали Чистобаева, понимая, что его вот-вот накроют и тогда он выйдет из игры без какой-либо пользы для дела. Ведь даже если бы вместо Чистобаева на дачу налетела хорошо вооруженная банда, Потапчук, несомненно, догадался бы, кто засветил секретный объект, и взял бы полковника в оборот. Из этого, между прочим, следовало, что полковник был всего-навсего пешкой и вряд ли мог удовлетворить любознательность Федора Филипповича в полном объеме... Снизу вдруг донесся звук, который ни с чем невозможно было спутать, – приглушенный, будто в подушку, хлопок пистолетного выстрела. Глеб увидел, как сидевший на башне бронетранспортера механик-водитель напрягся и сунул руку куда-то за спину, а у забора, в тени, тревожно колыхнулась цветущая сирень. Воронцов подпрыгнул в кресле, мгновенно потеряв интерес к загорелым ляжкам телевизионной певички, приподнялся и беспокойно завертел головой, нервно облизывая губы. – Сидеть, – бросил ему Глеб и выскочил из комнаты, на ходу вынимая из кобуры "глок". Пистолет, как это частенько бывает именно в таких экстренных случаях, сидел в кобуре, как приклеенный. Яростно дергая его, Глеб скатился по тускло освещенной лестнице и бросился по короткому, устланному вытертой дорожкой коридору к дверям гостиной. Они распахнулись ему навстречу. Сиверов остановился и принялся заталкивать пистолет обратно в кобуру – он был не нужен, потому что на пороге стоял Федор Филиппович. Генерал выглядел осунувшимся, усталым и сильно постаревшим, но, кажется, был цел и невредим. Он стоял, ссутулившись, держа руки в карманах светлого летнего плаща, и загораживал собой проход, так Что Глеб не мог разглядеть, что происходит в гостиной. Под мышкой у генерала была зажата видеокассета. – Ну, чего прибежал? – ворчливо спросил Потапчук. – Я же велел не высовываться! Он отстранил Глеба и плотно прикрыл дверь. Сиверов вспомнил, что отдал генералу пистолет Чистобаева, вспомнил странные манипуляции Федора Филипповича с обоймой и все понял. С его точки зрения, выход, предоставленный Потапчуком крысе в полковничьих погонах, был слишком хорош; но, с другой стороны, постудить иначе генерал, наверное, не мог. Он был очень щепетилен в вопросах чести мундира, а на этом и без того предостаточно пятен, чтобы сажать еще одно. Да какое! Глеб шагнул вперед, но Федор Филиппович не сдвинулся с места, встретив его сердитым вопросительным взглядом. Тогда Сиверов вынул из кармана и показал генералу обойму от полковничьего "Макарова", в которой не хватало одного патрона. – Пожалуй, – согласился Федор Филиппович и отступил от двери. Глеб вошел в гостиную, на ходу протирая обойму носовым платком. Чистобаев полулежал в кресле, все еще держа ствол пистолета во рту. На придвинутом к креслу журнальном столике стояла бутылка и одинокий стакан. Водки оставалось меньше половины. "Молодец генерал, – подумал Сиверов. – Старый конь борозды не портит". Внимательно глядя себе под ноги, чтобы не запачкать подошвы, Глеб подошел к креслу, вставил в пистолет обойму и передернул затвор, досылая в ствол новый патрон. Теперь все выглядело вполне естественно: по крайней мере, у экспертов не возникнет вопроса, почему это в пистолете, из которого застрелился полковник ФСБ, не было обоймы... ...Глеб и генерал Потапчук стояли на крыльце, глядя, как в предрассветной тьме за распахнутыми настежь воротами исчезают габаритные огни уходящего в сторону Москвы бронетранспортера. Фонарь на улице не горел, опустевший дом возвышался позади них безжизненным сгустком мрака, внутри которого осталось лежать тело с развороченным пулей затылком. Ночные насекомые умолкли, собаки в деревне тоже давным-давно угомонились. Воздух был наполнен тяжелым сладким запахом сирени. Очертания предметов проступали все отчетливее, и Глеб с его кошачьим зрением уже различал на фоне забора более темные ветви кустов и седую от утренней росы траву вдоль дорожки. Глеб вынул из кармана сигареты и сунул одну в зубы. У него накопилась масса вопросов, но он молчал, зная, что генерал и без понукания скажет ему все, что сочтет нужным. А что не сочтет, того из него клещами не вытянешь, даже пробовать не стоит. Поэтому Сиверову оставалось только молча ждать, пока Федор Филиппович соберется с мыслями и заговорит первым. – Дай-ка и мне закурить, – сказал генерал глухим, усталым голосом. Глеб осторожно кашлянул в кулак. – Вы же бросили, – нерешительно напомнил он. – Я знаю, – далеко не так резко, как можно было ожидать, ответил Потапчук. – Тебе сигареты жалко, что ли? – Не сигареты, – возразил Глеб. – Вас. У вас же сердце... – Одно такое интервью, как сегодня, вреднее для сердца, чем все сигареты мира, вместе взятые, – проворчал Федор Филиппович. – Ты дашь мне закурить или мы до утра будем препираться? Привычное раздражение в голосе генерала немного успокоило Глеба. Он молча протянул Федору Филипповичу пачку и чиркнул зажигалкой. – Это не дело, – сказал Потапчук после нескольких глубоких затяжек, – а готический роман с привидениями. Одни мертвецы оказываются фальшивыми, как трехдолларовая бумажка, другие оживают, когда их об этом никто не просит... Он в три затяжки добил сигарету и выбросил окурок в темноту. Тлеющий огонек прочертил в предрассветных сумерках красивую пологую дугу и беззвучно погас в росистой траве. – Дрянь, – сказал Федор Филиппович, и Глеб не понял, что он имел в виду – сигарету или ситуацию. – Чистобаев что-нибудь сказал? – спросил он. – Все, что знал, – отрывисто ответил генерал. – Но знал он, как и следовало ожидать, чертовски мало. Можно сказать, почти ничего. Но ниточку он нам все-таки дал. Придется порыться в архивах, однако... Завтра, – перебил он сам себя, – точнее, сегодня после обеда получишь информацию о человеке, которого надо убрать. А до тех пор попробуй выспаться. – Хорошо, – недовольным голосом отозвался Сиверов – объяснений так и не последовало. – Ничего хорошего, Глеб Петрович, – вздохнул генерал. – Пойдем, подбросишь меня до города, а то я свою машину отпустил. Глава 12 Толкая перед собой инвалидное кресло, Клыков миновал неработающий фонтан с гипсовыми рыбами и лягушками, добрался почти до конца центральной аллеи и свернул на боковую дорожку парка. Здесь никого не было, лишь в отдалении маячил какой-то старикан в широкополой детской панамке – один из местных постояльцев, еще сохранивший способность самостоятельно передвигаться. Клыков развернул кресло к ближайшей скамейке и уселся, закинув ногу на ногу, оказавшись лицом к лицу со стариком. Пока они спускались в лифте и пересекали парк, Клыкову была видна только макушка, и он, оказывается, уже успел забыть, как на самом деле выглядит его лицо. Память на лица у него была отменная, но Клыков бессознательно как бы вынес этот жутковатый портрет за скобки – для сохранения душевного равновесия, надо полагать. Теперь, когда обезображенное старостью и болезнью лицо в обрамлении клочковатой седой щетины очутилось не более чем в полуметре от его глаз, Клыков испытал легкое потрясение. Освещение в палате было не таким ярким, да и расстояние побольше, но и там вид старика вызывал жалость пополам с отвращением. А здесь, в парке, при беспощадном дневном свете лицо можно было разглядеть во всех подробностях, и увиденное вызывало инстинктивное желание отвернуться. Старик умирал, а если уж говорить прямо, без обиняков, он разлагался заживо, и процесс этот зашел уже довольно далеко: исходивший от него запах ощущался даже на свежем воздухе. Клыков в очередной раз порадовался тому, что застал старика в живых. Это здорово смахивало на чудо, да и то, в каком состоянии пребывал этот человек, наводило на мысли о возмездии свыше, о какой-то высшей справедливости, о Божьей каре. В самом деле, глядя на эти живые мощи, было очень легко решить, что старику сполна воздали по делам его, заживо превратив в гниющий труп, неспособный умереть окончательно, пока не покается в своих грехах. Старику было, наверное, под восемьдесят, но выглядел он лет на сто старше. Глаза его были закрыты морщинистыми, как у черепахи, веками, совершенно лысая, покрытия коричневыми пигментными пятнами голова бессильно свешивалась к левому плечу; его можно было принять за мертвого, если бы не дыхание, со свистом и клокотанием вырывавшееся из костлявой, узкой, как у цыпленка, груди. С каждым выдохом Клыкова обдавало волной отвратительного, гнилостного смрада, и, чтобы заглушить эту вонь, он закурил сигарету. Услышав щелчок зажигалки, старик открыл мутные, желтоватые с красными прожилками, слезящиеся глаза. Ноздри большого пористого носа затрепетали, жадно втягивая запах табачного дыма. – Сигарету! – прохрипел он. – Не сейчас, – возразил Клыков, – иначе вы не сможете говорить. – Говорить, да... – В груди у старика клокотало и булькало, он с огромным трудом проталкивал слова сквозь это бульканье, и Клыкову пришлось придвинуться ближе, снова окунувшись в волны его смрадного дыхания, чтобы хоть что-то разобрать. – Говорить... Сначала ты мне скажи, по делу пришел или просто так, посмеяться? Или ты этот... психиатр? – Я пришел по делу, – твердо сказал Клыков, – и я не психиатр. – Ну да, – пробулькал старик, – верю... Зачем психиатру ко мне приходить? Какая разница, в своем я уме или нет, если все равно подыхаю – уже, считай, подох. Значит, говоришь, по делу... Знаем мы эти дела. По роже видать, какое у тебя ко мне дело. Отыскали все ж таки... Сколько лет прошло, а все равно отыскали! Одно слово – органы... Ну, да мне теперь все едино. На том свете меня давно заждались, а мне все никак не помирается. Давай, не тяни, кончай, что ли! – Я не из органов, – сказал Клыков. – А морда такая откуда? – прохрипел старик. – Глаза, как иголки, а туда же – не из органов... – Я когда-то служил в армейской разведке, – сообщил Клыков, думая про себя, что сидящий перед ним старик – кто угодно, но только не сумасшедший. – Был на войне. – А теперь? – А теперь провожу одно расследование в частном порядке. – И что же это за расследование такое, что для него понадобился такой старый валенок, как я? Клыков посмотрел на старика. Старик мог умереть в любую минуту – прямо здесь и сейчас, так и не сказав того, что должен был сказать. Он чудом дожил до сегодняшнего дня, и Клыков чудом на него наткнулся – не нашел, не разыскал и не вычислил, а именно наткнулся благодаря невероятной случайности. В этом пансионате для престарелых умирал еще один старик – умирал не от старости, а от давних ран. Клыков когда-то служил под его началом и раз, иногда два раза в год заезжал проведать своего боевого командира, узнать, не требуется ли ему какая-нибудь помощь. Именно он, грустно посмеиваясь, показал Клыкову старика, который в последнее время окончательно выжил из ума и развлекал соседей дикими бреднями о том, что якобы служил в охране самого Ленина, чего, принимая во внимание его возраст, попросту не могло быть. Это был подарок судьбы, такой шанс пролить хоть какой-то свет на ту давнюю историю, о каком Клыков не мог и мечтать. В принципе, ему лично эта история была совершенно неинтересна – его от нее мутило, он предпочел бы всего этого попросту не знать, – но из прошлого в настоящее протянулись окровавленные зловонные щупальца, которые подбирались все ближе к Георгию Луарсабовичу Гургенидзе – человеку, которого Клыков должен был охранять по долгу своей нынешней службы и в силу личной привязанности. Еще раз взвесив все "за" и "против", Клыков решил, что пора открыть карты, не то старик, чего доброго, отдаст концы, так и не успев ничего сказать. А если он начнет распространять полученную от гостя информацию среди других постояльцев этого печального места, его просто никто не станет слушать – решат, что совсем выжил из ума и заговаривается... Глубоко вдохнув, как перед прыжком в ледяную воду, он решительно погасил сигарету и вкратце описал старику ситуацию. Дослушав до конца, тот довольно долго молчал, свесив голову на грудь и закрыв глаза. Клыков уже решил было, что чертов старец уснул, но тот неожиданно сказал: – Значит, нашли наш бункер... Сколько веревочке ни виться... Одного не пойму: как это вы все до сих пор живы? – Уже не все, – сдержанно сказал Клыков. – Ага, – со странным удовлетворением произнес старик. – А то как же! Ладно, дело прошлое... Я вот сейчас подумал: не для того ли Господь меня тогда, в пятьдесят третьем, от верной смерти уберег, чтобы я сегодня тебе про это дело рассказал? Клыков бросил на него быстрый удивленный взгляд: старикан, черт бы его побрал, высказывал вслух его собственные мысли. – Ну, слушай тогда, – проскрипел старик. – Может, это и тебя от смерти убережет. Хорошо бы, кабы так! С меня тогда, глядишь, хоть один грех, да спишется... Начальник охраны задумчиво кивнул, незаметно опуская руку в карман и на ощупь включая диктофон. Старик начал говорить, не обратив внимания на щелчок кнопки, показавшийся самому Клыкову громким, как выстрел. Он рассказывал долго и мучительно, хрипя, кашляя и поминутно впадая в прострацию, более всего напоминавшую сон, глубокий, как кома. Тогда Клыков осторожно тряс его за плечо, а один раз даже дал затянуться сигаретой, о чем сразу же пожалел – старик едва не развалился на куски от кашля. Во время рассказа Клыкову пришлось дважды перезаряжать диктофон, но с головой погрузившийся в прошлое старик этого так и не заметил. За вычетом кашля, сна и лирических отступлений, каждое второе из которых здорово смахивало на чистосердечное признание в изнасиловании – иногда одиночном, а чаще групповом, – его рассказ сводился к следующему. В январе одна тысяча девятьсот пятьдесят первого года сержанту Василию Ивантееву было присвоено внеочередное воинское звание – лейтенант. В лагере, где Ивантеев служил заместителем командира взвода в роте охраны, он был на отличном счету и, между прочим, числился в любимчиках у замполита за умение рисовать. Рисовал он, правда, только заголовки стенгазет и боевых листков на фоне развевающихся алых знамен, однако для замполитовых нужд большего и не требовалось. А пока Ивантеев рисовал, разложив свои художественные причиндалы на столе в красном уголке, замполит, душа-человек, как правило, находился рядом: угощал папиросами, рассказывал случаи из жизни, помогал советом, а заодно и расспрашивал о лагерном житье-бытье. Слушателем он оказался отменным, говорить с ним было одно удовольствие, хотя каждый такой разговор как-то незаметно сводился к одному и тому же: что говорят вне службы солдаты и офицеры, кто какие анекдоты рассказывает, кто как относится к заключенным, особенно к тем, которые по пятьдесят восьмой, и правильно ли – с его, сержанта Ивантеева, точки зрения – понимает командный состав линию партии. Василий, хоть и мальчишка совсем, дураком не был. Вырос он в детдоме и все эти ласковые разговоры с чайком и папиросками враз раскусил. Однако что же он мог поделать? Врать, что, дескать, ничего не видел, не слышал и не знает? Замполиту? Вот это как раз и надо быть последним дураком, чтоб на такое отважиться. Как раз выгонят взашей из красного уголка, и не будет больше ни папиросок, ни чайку горячего под задушевный разговор, пока другие в карауле мерзнут. Да что чаек! Сам не настучишь – на тебя настучат, и тогда небо с овчинку покажется. Из комсомола выкинут – замполит найдет за что, – лычки спорют, и это еще полбеды. Беда, если приклепают статью и вместо формы солдатской выдадут лагерную робу. Вот тогда ты, считай, покойник, потому что зэки вертухаев ненавидят люто, и первой же ночи в лагерном бараке нипочем не пережить. Да и потом, кто же станет отказываться от удачи, когда она сама в руки плывет? Ведь если прикинуть, что получится? Красный уголок вместо нарядов да караулов – это раз. Чаек, папироски, колбаска да печеньице из офицерского пайка – это два. Водочка под хорошее настроение – три. Задушевные, уважительные беседы с глазу на глаз – четыре. А что за три месяца из младших сержантов в старшие перепрыгнул – это как, не считается? И ни одна сволочь тебе худого слова не скажет – потому, опять же, что дураков в роте охраны нету. Не выживают они в лагере, дураки-то... Правда, со временем Ивантеев начал замечать косые взгляды и ловить обрывки разговоров, которые неизменно затихали при его появлении. Нехорошие какие-то были разговоры, тайные, темные. Офицеры и те при нем помалкивать старались, чего уж о солдатах говорить! Словом, к концу пятидесятого года в казарму из красного уголка Ивантеев возвращался с большой неохотой – ясно уже было, что добром это не кончится. Или подушкой сонного придушат, или перо под ребро сунут, а то и пальнут, будто невзначай, во время чистки оружия или в карауле – да мало ли способов, когда кругом лес дремучий, Мордовия, Потьма! И не спасет тебя ни замполит, ни начальник лагеря, ни сам Иосиф Виссарионович Сталин... А тут еще этот приказ: присвоить старшему сержанту Ивантееву внеочередное воинское звание – лейтенант. Не старшина и даже не младший, а сразу лейтенант! И главное, праздника никакого нет и не предвидится – январь, пурга, темень, середина недели... За какие такие заслуги перед Родиной? Да ясно же за какие... В общем, из строя за новенькими лейтенантскими погонами Ивантеев выходил, будто к стенке, точно зная, что жить ему осталось всего ничего. Вышел на деревянных ногах, приложил деревянную руку к шапке, сказал, что положено, деревянными губами, чуя лопатками сквозь овчинный тулуп ненавидящие, целящиеся взгляды, и совсем было уже собрался обратно, навстречу лютой своей судьбе, как вдруг: стой, лейтенант, не спеши, тут для тебя еще один приказ имеется... Не выдал замполит, дай ему, Господи, доброго здоровья! Приказ-то оказался о переводе, да не куда-нибудь, а в Москву, в столицу! "Учиться поедешь", – сказал ему замполит там же, на плацу, а сам посмотрел как-то странно: не то с завистью, не то с жалостью, а может, и со страхом. И прямо оттуда, с плаца, где утренний развод проходил, едва успев побросать в тощий "сидор" свое немудрящее имущество, отправился лейтенант Ивантеев с попутной полуторкой на станцию – аккурат к московскому поезду поспел, несмотря на метель. В Москве явился, как было велено, прямо на Лубянку, на третий этаж, постучал в нужную комнату, вошел и доложился по форме: так, мол, и так, лейтенант Ивантеев прибыл для дальнейшего прохождения службы! Сам от уличного гама да грохота вроде как не совсем в себе, но глазами по сторонам постреливать не забывал: эх, и живут же люди! Неужто прямо здесь служить придется? Но не тут-то было. И двух часов не прошло, как очутился он снова в лесу, в сугробе по самое "не балуйся" и опять же за колючей проволокой в три ряда. Всего и радости, что Москва в полусотне верст да казарма почище, посветлее. Ну, и слава нехорошая далеко за Волгой осталась – это, пожалуй, самое приятное... Учеба у него странная была. Во-первых, учился Ивантеев не с группой, как привык, а в одиночку. Учили его по очереди два капитана и майор, а чему учили – не поймешь: не то пса сторожевого из него делали, не то официанта для столовой высшего командного состава. А в генеральских столовых подавальщицами все больше бабы, это все знают – из женских рук еда вкуснее, да и генералы – не солдатня какая-нибудь, прямо из-за стола на бабу кидаться не станут, у них этого дела и так сколько хочешь... А с другой стороны, зачем лейтенанту Ивантееву знать, с какой стороны от тарелки надо вилку класть, а с какой – нож? Зачем эти тренировки, когда битый час бегаешь вверх-вниз по крутой лестнице с нагруженным подносом, следя при этом, чтобы ничего не упало, не расплескалось, не звякнуло даже? А потом, не успеешь поднос это чертов на кухню вернуть, перекурить не успеешь даже, дух перевести – вот те здрасьте! – стрельба! Стрельбой с Ивантеевым занимался капитан Гурин, который сам навскидку, от бедра попадал бегущему зайцу в глаз из пистолета, а подносами, рюмками-бутылками всякими и прочим политесом – майор Кузнецов, больше похожий на переодетого белогвардейца, чем на советского офицера. Второй капитан, по фамилии Сиверс, Ивантеева ничему не учил, а все больше расспрашивал: кто таков, откуда родом, в каком детдоме рос, как туда попал, – словом, выведывал подноготную, и не по-доброму, как замполит в потьменском лагере, а с нехорошим, холодным прищуром, то и дело, будто по забывчивости, возвращаясь к уже сто раз обговоренному. Все было ясно: проверял, пытался подловить, искал расхождения в деталях, но, видно, так и не нашел, иначе как пить дать зарыли бы Ивантеева в лесочке за колючим забором, и дело с концом. Сиверса этого Ивантеев боялся до судорог, и не только потому, что был тот явным особистом-смершевцем, волчарой ненасытным, отъявленным кровососом. Голова у Сиверса была длинная, как огурец, заметно приплюснутая с боков; злые черные глазки-буравчики близко сидели по бокам здоровенного носа; большие хрящеватые уши торчали в стороны, напоминая растопыренные крылья летучей мыши. Уши у него все время терлись о погоны, потому что Сиверс был горбат. Руки были длинные, ниже колена, и здоровенные, как кувалды, а ноги короткие и кривые, с огромными, размера эдак сорок седьмого, ступнями. И силищи он был необыкновенной: мог пальцами скатать в трубочку монету, а как-то раз, осенью пятьдесят второго, когда Ивантеев давно уже заступал на странные свои дежурства, на глазах у пятерых караульных одним ударом кулака убил наповал человека – парнишку из соседней деревни, которого угораздило собирать грибы возле самого периметра. Когда парня привели в караулку, Ивантеев решил, что сейчас начнется обычная бодяга: протокол, арест, наручники, суд, пятьдесят восьмая статья... А вышло по-другому: выслушав доклад караульного, Сиверс молча подошел к задержанному со спины и ударил – коротко, без замаха, снизу вверх, под левое ухо, потому что был левша, – и задержанный молча, как бык под обухом мясника, рухнул на колени и повалился лицом в кафельные плитки пола... В лесочке его зарыли, прямо за забором, а часового, который, вместо того чтобы стрелять без предупреждения, как было положено, притащил деревенского дурака в караулку, больше никто никогда не видел. И не интересовался им никто, потому что все они там, на объекте, были вроде Ивантеева – без роду, без племени, писем никому не писали и почты никакой не получали, даже газет. Но все это произошло позже, а пока что Ивантеев стрелял, учился наполнять бокалы, не проливая ни капли на скатерть, и помаленьку привыкал к лестной, но малость, прямо скажем, тревожной мысли, что готовят его для заброски в глубокий тыл противника. Какого противника? А черт его знает, ей-богу! Изучением иностранных языков лейтенанта не напрягали, так что он мало-помалу пришел к выводу, что отправят его в какую-нибудь Аргентину или Мексику выслеживать беглых полицаев и иных пособников немецко-фашистских оккупантов. И опять он ошибся, потому что никуда его не отправили, а повели, когда настало время, вместе с другими соседями по казарме вокруг пригорка, на котором стоял дом, свели в неприметный овражек и распахнули стальную дверь бункера. Перед этим, ясно, был инструктаж – что делать, чего не делать, по каким телефонам и в каком случае звонить, когда и против кого применять оружие, – но из инструктажа этого, честно говоря, Ивантеев мало что понял. Запомнил-то он все, но вот понять – нет, ни черта не понял. Сторожили они в этом бункере какого-то интеллигентного старикана, и опять же трудно было понять: то ли сторожили, то ли, наоборот, прислуживали ему, как холуи какие. Обед в комнату носили, прибирались по очереди, отвечали на дурацкие его звонки... Тут вот какая была тонкость: в комнате у старика стояло до черта телефонов, прямо как у командующего фронтом, но дозвониться с любого из них можно было только дежурному, который сидел тут же, за дверью, и был обязан, помимо всего прочего, на эти звонки отвечать. А звонки были еще те: старикан, как видно, малость выжил из ума и решил почему-то, что он большая шишка. То наркома потребует, то главного редактора газеты "Правда" – статью он, видите ли, закончил, – а то и самого товарища Сталина. И дежурный был обязан этак вежливенько ему отвечать: дескать, перезвоните позже, нарком выехал в ЦК, товарищ Сталин проводит срочное совещание, а главный редактор занемог от чрезмерного напряжения, и – спасибо, мы непременно передадим ему ваш привет и пожелание скорейшего выздоровления... Только то и спасало, что старик через пять минут забывал, куда и зачем звонил, и ни разу не удивился: мол, да когда же ваш нарком из ЦК вернется?! Служба, в общем, была непыльная, но уж очень скучная. За забор ни ногой, сменился с дежурства – и в казарму. С виду-то это не казарма была, а дом – богатый, прямо-таки барский, – а внутри – казарма и казарма, разве что светлая, чистая и койки в один ярус. В свободное время – карты, домино, шашки-шахматы всякие; выпивка не возбранялась, однако до белых лошадей никто не напивался. А что хуже всего – поговорить не с кем, все молчат, как глухонемые, все разговоры – только по делу. И само собой, никаких баб. При таких условиях ничего не радует: ни форма из генеральского сукна, ни сапожки хромовые, с иголочки, ни оклад чуть ли не маршальский, ни хорошая еда, какой сроду в глаза не видывал, ни выпивка – словом, ничего. Странное, конечно, дело, но Ивантеев долго не мог понять, кого они тут охраняют. Уж очень их подопечный был стар, лет под восемьдесят, наверное, да и бородой оброс прямо как поп или, к примеру, Карл Маркс. А когда понял наконец, то понял и все остальное: и откуда такая секретность, и зачем вся эта чепуха с телефонами, и почему Сиверс того паренька даже не допросил, а просто пристукнул, как таракана... Понял и не удивился: раз партия решила, значит, так надо. Мы ж не эсэсовцы какие-нибудь, а свои, советские внутренние органы, и не отсебятиной занимаемся, а выполняем секретный приказ самого товарища Сталина... И когда в следующий раз довелось ему войти с подносом в самую дальнюю комнату бункера, уже зная, с кем имеет дело, Ивантеев ничуть не оробел. Ну разве что немножко, потому как почти за год службы успел к старику привыкнуть и чуть ли не подружиться с ним. Нормальный был старик, невредный, смотрел ласково и все писал, писал что-то на листках прямо как заведенный. Принесешь ему чаю с лимоном, он глянет этак по-доброму, скажет: "Спасибо, товарищ" – и дальше пишет. Статью, стало быть, заканчивает для газеты "Правда"... Сиверс, тот сразу заметил, когда у Ивантеева пелена с глаз упала. Очень лейтенант боялся этого момента, однако страшного ничего не случилось, а даже наоборот: отвел его Сиверс в сторонку и потихоньку от других офицеров дал ему особое поручение – писать Ильичу письма от имени юных пионеров. Почерк у Ивантеева был крупный, детский, да и грамота хромала, так что письма получались просто на загляденье. Сиверс эти письма уносил куда-то, а приносил уже в конвертах с почтовыми штемпелями – из Москвы, из Казани, даже из Владивостока. Как-то раз Ивантееву на глаза попался штемпель с надписью "Петроград". Он сперва глазам своим не поверил, а потом сообразил: как же, старик-то ничего не знает, что на свете делается! Он ведь до сих пор думает, что государством управляет... Да и сами они, кстати, знали немногим больше старика. О смерти Иосифа Виссарионовича, к примеру, Ивантеев узнал только в августе пятьдесят третьего, да и то случайно – официантка из санаторской столовки в койке проболталась. Ни радио, ни газет – ничего этого у них не было, а шоферы, которые еду привозили, те вообще не разговаривали – видно, такой у них был приказ. Словом, служба была хоть и скучная, но важная, значительная. Ивантеев очень ею гордился – до тех пор, пока капитан Гурин, как-то раз выпив за ужином лишнего, прямо ему не сказал: "И чего ты, Ивантеев, пыжишься, чего надуваешься? Ты хоть понимаешь, дурачина деревенский, что все мы, сколько нас тут есть, его и на час не переживем? Он на тот свет – и мы вслед..." Ивантеев ничего не ответил на эту пьяную выходку и никому о ней не рассказал, но слова капитана запомнил крепко – они ему сами запомнились, хоть он и рад бы был их забыть. И чем больше Ивантеев над ними размышлял, тем яснее ему становилось, что Гурин прав. Уж кому, если не Василию, было знать, как работают органы, какие меры предпринимаются порой для сохранения секретности! Он это знал, а если бы даже не знал, то достаточно было только разок поглядеть на горбатого Сиверса, чтобы все понять. С того самого дня Ивантеев начал с тоской поглядывать в сторону глухого деревянного забора с колючей проволокой поверху. Да только без толку это было, гляди не гляди. Вышек по углам периметра тут не было – все-таки не лагерь в Сибири, а правительственная дача в Подмосковье, – но их с успехом заменяли упрятанные в кронах деревьев замаскированные деревянные платформы, на которых днем и ночью дежурили обряженные в маскхалаты снайперы. У них был приказ стрелять без предупреждения в каждого, кто приблизится к забору, – неважно, с какой стороны. Когда подходила очередь, Ивантеев тоже поднимался на одну из этих платформ и сидел там, как финская кукушка, по двенадцать часов кряду, от нечего делать разглядывая часовых на соседних платформах через оптический прицел. Это, кстати, тоже входило в его обязанности – стрелять, если сосед попытается самовольно, до прибытия смены, покинуть пост. Частенько, глядя на соседнюю платформу через прицел, Ивантеев замечал, что сосед точно так же разглядывает его поверх винтовочного ствола. Можно было, конечно, попытаться двумя меткими выстрелами очистить две ближайшие платформы и дать тягу в лес, но где-то там, в лесу, тоже была натянута колючая проволока, вдоль которой ходили патрули автоматчиков с собаками, а дальше, за проволокой, лежала целая страна, в которой – Ивантеев это знал наверняка – черта с два схоронишься, если не знаешь точно, куда бежать и у кого просить помощи. И он бы обязательно сгинул в этом проклятом подземелье, потому что старик сдавал пряма на глазах и уже начал понемножку заговариваться, но тут ему подвалило счастье – первый за все время службы отпуск. Отпуск ему дали в августе пятьдесят третьего, и отдыхать Ивантеев поехал не куда-нибудь, а в Крым, в закрытый ведомственный санаторий. Вот где была по-настоящему царская житуха! Отдельный номер со всеми удобствами, жратва от пуза – любая, какая только на свете бывает, – море, пальмы, закрытый пляж и женщины – поварихи, официантки, медсестры, санитарки и даже врачи, – любая из которых по первому слову готова к твоим услугам. У Ивантеева сложилось вполне определенное впечатление, что такая сговорчивость входила в должностные обязанности женского персонала, и его это вполне устраивало: по крайней мере, за все время пребывания в санатории ему ни разу не пришлось спать одному, и душу он отвел за все годы вынужденного воздержания. Он даже забыл о своих планах побега: здесь, у теплого моря, лесные подмосковные страхи казались плохо придуманной сказкой. Одно настораживало: выходить за пределы санатория ему строго-настрого воспрещалось. Собственно, там и выходить-то было некуда: кругом поросшие непролазным лесом скалы да километрах в пяти, если пойти налево вдоль берега, крохотная деревушка, где жил кое-кто из младшего персонала. И вот как-то раз, здорово перебрав за ужином розового портвейну, Ивантеев решил прогуляться, и не просто воздухом подышать, а навестить знакомую повариху. Повариха эта в койке вытворяла разные штуки почище акробата, что очень понравилось Ивантееву. В тот вечер была не ее смена, а у Василия под воздействием портвейна засела в голове блажь – вынь да положь ему Любку-повариху, и точка! Поэтому, когда над морем сгустились ранние южные сумерки, Ивантеев тихонько перемахнул через забор и без приключений добрался до деревни. Вот тут-то и начались приключения, поскольку Любкиного адреса Ивантеев не знал и спьяну не придумал ничего умнее, как ломиться во все двери подряд. В выражениях он при этом не стеснялся, драл глотку так, что слышно его было, наверное, в самой Турции, и нет ничего удивительного в том, что кое-кому захотелось ему эту глотку заткнуть. Словесная баталия естественным путем перешла в рукопашную, а когда Ивантеев после особенно болезненного удара по сопатке слегка протрезвел, то увидел, что ему противостоит аж восемь человек – надо полагать, все мужское население деревни, и притом не с пустыми руками – кто с колом, кто с граблями, а кто и с топором. Если бы у Ивантеева хватило ума повернуться к этой теплой компании спиной и дунуть вдоль шоссе в сторону санатория, тем бы дело и кончилось. Но в нем взыграла гордость, и лейтенант во всеуслышание объявил о своей принадлежности к "внутренним органам", не забыв добавить, что постарается обеспечить всем участникам инцидента по десять лет без права переписки. Он не учел того, что дело происходило ночью и без свидетелей, а присутствующие были отцами, мужьями и братьями тех самых покладистых баб, которых он и его коллеги из санатория круглые сутки валяли как хотели. Вместо того чтобы в страхе разбежаться и попрятаться по своим хибарам в ожидании неминуемой расплаты, они молча и неторопливо, как в страшном сне, двинулись вперед, неумолимо смыкая кольцо. Последним, что помнил Ивантеев, был страшный удар по голове, от которого он сначала полностью протрезвел, а потом потерял сознание. Очнулся он в какой-то убогой хибаре, принадлежавшей, как потом выяснилось, одинокой старухе, жившей на берегу километрах в сорока от санатория. Голова у него была забинтована, все тело ныло и стонало от боли, и поначалу Ивантеев не мог вспомнить даже, как его зовут. Старуха подобрала его на берегу, где он валялся без памяти. Документов, денег, золотых часов и даже одежды как не бывало, зато имели место приличных размеров трещина в черепе, три сломанных ребра и сотрясение мозга. Позже, когда память начала понемногу возвращаться, Ивантеев сообразил, что гостеприимные сельские жители, отходив его до полусмерти, зашвырнули бесчувственное тело в лодку, отплыли подальше и выкинули в море, предварительно ободрав как липку. Лишь окончательно придя в себя, Ивантеев понял, какой подарок преподнесли ему те деревенские увальни. В санатории его, конечно же, хватились и уже с утра наверняка поставили всю деревню вверх дном. Удостоверение его, может быть, и не нашли, но приметные золотые часы и одежду, в которой он был тем вечером, обнаружили обязательно. На допросе кто-нибудь из мужиков как пить дать раскололся, и всем стало ясно, что старший лейтенант Ивантеев погиб – утонул в море, а точнее, был убит и утоплен. Он поинтересовался у старухи, сколько провалялся в беспамятстве, и та ответила, что это продолжалось полторы недели. Если за это время его не нашли, значит, поиски прекращены. Да и не мог он остаться в живых – как ни крути, не мог, и баста! Но вот остался же, и что это, если не чудо? В октябре Ивантеев уже был в Сыктывкаре, где ему с грехом пополам удалось оформить паспорт на другую фамилию. Здесь он устроился на работу в леспромхоз, женился на ссыльной татарке и на всякий случай взял ее фамилию, чтобы еще больше запутать следы. О том, что стало с бункером и его обитателями, Ивантеев не знал до того самого момента, пока ему не рассказал об этом Клыков. Как, каким образом он снова очутился в Москве, Ивантеев уже не помнил – его измученная старостью и болезнями память цепко хранила дела давно минувших дней, тогда как недавние события в ней просто не помещались, выпадали и терялись безвозвратно... Закончив говорить, старик погрузился в глубокий сон, из которого Клыков не стал его выводить. В здешних списках он значился как Василий Иванович Валиев. Охраннику вдруг стало интересно, что сделалось с женой Ивантеева, ссыльной татаркой, но он выбросил это из головы. Какая разница? Ты еще спроси, что стало с той старухой, что подобрала его на берегу! Ивантеев-Валиев, по его собственным словам, хорошо знал, какие меры следует принимать для сохранения полной секретности... Хотелось придушить старика во сне, но Клыков, разумеется, не стал этого делать, и вовсе не потому, что боялся тюрьмы. Ему вдруг вспомнилась строчка из Библии: "Мне отмщение, и Аз воздам". Глядя на старика, Клыков усомнился, что кто бы то ни было из живущих на земле сумел бы наказать этого кровавого подонка лучше, чем тот, кому принадлежали эти слова. Он сдал спящего старика с рук на руки строгой сиделке в белом халате и поспешно удалился, унося в сознании образ – нет, не ласкового старичка, который, сидя в подземном бункере за тремя рядами колючей проволоки, строчит письма юным пионерам и статьи в газету "Правда", а горбатого капитана Сиверса с руками ниже колена, злыми глазами-буравчиками и огромными косолапыми ступнями в хромовых сапожищах сорок седьмого размера. * * * Речка была совсем узкая, метров пять в ширину, быстрая, мутная, как все реки средней полосы, и очень холодная. Она беззвучно несла свои зеленовато-коричневые воды меж невысоких, поросших луговыми травами глинистых берегов. Там, где изрезанная глубокими промоинами проселочная дорога сбегала к реке с косогора, стекавшая по ней талая вода вымыла в обрыве пологий спуск к воде, за долгие годы основательно расширенный и утоптанный коровами. В этом месте образовалось что-то вроде крошечного пляжа – убитая до каменной твердости глина пополам с песком, кое-где ощетинившаяся жесткими кустиками какой-то сорной травы, с которой не могли справиться ни копыта коров, ни босые пятки дачников и деревенских жителей. Федор Лукич положил свой разболтанный, скрипучий велосипед на землю в метре от воды, живо сбросил просторные шорты цвета хаки и захватанную грязными пальцами красную бейсбольную шапочку, оставшись в одних только поношенных, вылинявших плавках. Над плавками нависал круглый, налитой, как спелый арбуз, густо заросший седыми волосами загорелый живот, на котором, при желании можно было ровнять гвозди. Федор Лукич весь, от макушки до пяток, был таким – хоть гвозди на нем ровняй, хоть ломы об него гни. Круглая, кирпичного цвета, будто из нескольких картофелин составленная простецкая физиономия в любое время суток излучала здоровье и добродушие, волосы, хоть и поседели давным-давно, оставались густыми и пышными, как у молодого, а не сходившая с лица улыбка открывала полный набор желтоватых, но крепких и ровных зубов. В дачном кооперативе, где Федор Лукич Самойлов жил практически круглый год, о нем говорили разное – в том числе и то, что он алкоголик. Надо сказать, что некоторые основания для такого утверждения у дачных сплетниц имелись, поскольку Федора Лукича круглосуточно окружала как бы его собственная атмосфера, состоявшая из водочного перегара пополам с запахом чеснока, и уже после обеда он решительно оставлял всяческие попытки перемещаться по дачному поселку верхом на велосипеде, предпочитая пользоваться собственными ногами. Случалось, и не раз, что к вечеру ему отказывались служить даже ноги, и Федор Лукич засыпал в росистой траве под чьим-нибудь забором, оглашая поселок богатырским храпом. Как ни странно, такие ночевки нисколько не вредили его неизменно прекрасному здоровью, и уже на следующее утро он как ни в чем не бывало катил на своем бренчащем велосипеде к реке для совершения традиционных водных процедур. Купался Самойлов с начала мая и почти до конца сентября, хотя вода в здешней речке оставалась довольно холодной даже в самую жару, и уже одно это вызывало к нему определенное уважение. Кроме того, он был знающим, опытным и, может, даже талантливым садоводом и огородником, содержал свой участок в идеальном порядке, снимал с него рекордные, невиданные в здешних краях урожаи и всегда был готов помочь соседям – кому советом, кому саженцами или рассадой, а кому и личным участием в нелегком земледельческом труде. Федор Лукич было одинаково весел, приветлив и дружелюбен со всеми обитателями поселка, так что даже его недоброжелателям поневоле приходилось отвечать ему тем же, по крайней мере в глаза. Федор Лукич вошел в реку по колено, зачерпнул ладонями воды и для начала обтерся ею, а потом, ухнув, окунулся. Повторив эту процедуру трижды, Самойлов выбрался на берег, звонко пошлепал себя ладонями по животу и груди, вытерся стареньким махровым полотенцем и стал одеваться. Он натянул поверх мокрых плавок шорты, в карманах которых не было ничего, кроме ключей от дачного домика, сунул босые ноги в старые кроссовки, нахлобучил на голову шапочку, повесил влажное полотенце на шею и оседлал велосипед. Пять минут спустя он уже распахнул калитку и вступил на свой участок, в тенистый туннель, образованный разросшимися виноградными лозами, ведя за рога велосипед. Как только калитка захлопнулась у него за спиной, освещавшая лицо Федора Лукича простодушная улыбка погасла, сменившись выражением хмурой озабоченности. Привычно окинув взглядом видневшийся в конце виноградного туннеля огород, где на идеально ровных и чистых грядках уже начала подниматься первая зелень – редиска, лучок, сельдерей, петрушка, – Федор Лукич прислонил велосипед к обшитой сосновыми дощечками стене веранды, отпер дверь и вошел в прохладные сумерки сеней. Здесь он на секунду задержался, недовольно морща нос, потому что запах застоявшегося табачного дыма и крепкого мужского пота проникал даже сюда, забивая ароматы сохнущего под потолком укропа и березовых веников. "Ну, ничего", – чуть слышно пробормотал он себе под нос, открыл дверь и шагнул через высокий порог. Его постоялец лежал на кровати в верхней одежде, задрав ноги в вонючих носках на никелированную спинку, и, как обычно, курил, пуская дым в потолок. На табуретке стояла заменявшая пепельницу поллитровая банка. В углу под вешалкой стояло большое оцинкованное ведро, которое заменяло постояльцу туалет. Ведро было плотно закрыто крышкой, но даже в густом табачном дыму чувствовался неприятный запашок. На постояльце были мятые черные джинсы и майка – тоже черная и мятая, с надписью "Антитеррор" поперек груди; надпись эта, если учесть личность постояльца, выглядела как не вполне уместная шутка. На вид ему было что-то около сорока; он был смугл, черноволос и находился в отличной физической форме, которая, впрочем, становилась хуже с каждым проведенным на продавленной койке Федора Лукича днем. Почти полная неподвижность и отсутствие свежего воздуха в сочетании с лошадиными дозами никотина, марихуаны и бог знает чего еще – такой коктейль способен подорвать даже самое крепкое здоровье. – А, это ты, – с гортанным кавказским акцентом произнес постоялец и лениво убрал под подушку огромный черный пистолет, до этого направленный Федору Лукичу в живот. – Ну, как водичка? – Водичка – первый сорт, – хмуро ответил хозяин. – А ты все валяешься? – А что прикажешь делать? – резонно возразил гость. – На улицу ты меня днем не выпускаешь, а ночью я сплю. По телевизору сплошной Путин пополам с рекламой, женщин нет... – Женщин ему подавай, – проворчал Федор Лукич, пинком отправляя под кровать стоявшие посреди комнаты потрепанные туфли постояльца. – Какие тебе женщины, когда от тебя воняет на весь дом, как от потного ишака! Ты бы хоть помылся, носки бы постирал, что ли... Баню тебе истопить? – Баню... – постоялец зевнул, рискуя вывихнуть нижнюю челюсть. – Баню... Вы, русские, помешались на этой своей бане. А носки... Я думаю, что Аллах примет своего воина даже в грязных носках. – Ты хотя бы при мне этих песен не пой, – отмахнулся Федор Лукич. – Про Аллаха он мне будет рассказывать! Это Аллах тебе велел целыми днями валяться и травой пыхать? Сдохнешь от безделья прямо тут, на этой койке, возись потом с тобой! – Подумаешь, возня, – усмехнулся гость. Он пребывал в благодушном настроении – видимо, под воздействием очередного "косяка", – и все попытки Федора Лукича его расшевелить разбивались об это ленивое благодушие, как о стену. – Закопаешь ночью в огороде, чтобы далеко не таскать, вот и вся возня. Заодно удобрение получится... – Да какое из тебя удобрение! На таком удобрении помидор вырастишь, съешь его и окосеешь... Ну, хватит валяться. Вставай, завтракать будем, а заодно и потолкуем. – А что, есть разговор? – с живым интересом спросил кавказец, отрывая взлохмаченную голову от подушки. – Есть, как не быть... Ну, вставай, вставай, а то скоро пролежни будут! Постоялец спустил ноги с кровати, нашарил ими туфли, встал и потянулся, хрустнув суставами. Тем, кто в той или иной степени принимал участие в его делах, он был более известен под псевдонимом Гюрза. Псевдоним этот, на вкус Федора Лукича, звучал чересчур претенциозно, но что возьмешь с восточного человека? Кроме того, это громкое прозвище во многом соответствовало действительности: Асланов был стремителен, непредсказуем и так же смертельно опасен, как настоящая гюрза. Сейчас он, правда, больше смахивал на кормящегося при овощном рынке бомжа, но на то были свои причины: Асланов находился в розыске, только стараниями Федора Лукича он ушел из-под удара и теперь отлеживался у него на даче, дожидаясь, пока все уляжется. Нарезая толстыми ломтями колбасу и слегка зачерствевший ржаной хлеб, Федор Лукич размышлял: улеглось все или нет? Конечно, Гюрза по-прежнему находится в федеральном, а может, и в международном розыске как опасный террорист и убийца – это была константа, постоянная величина, столь же мало зависящая от усилий Самойлова, как и капризы подмосковной погоды. Но федеральный и даже более серьезный розыск – это всего лишь фотографии в каждом милицейском участке, разосланные по всему свету ориентировки, многочисленные оперативно-разыскные мероприятия, проводимые по преимуществу спустя рукава, для галочки, а то и вовсе остающиеся на бумаге. Другое дело, что существовали конкретные люди, серьезные и компетентные, которые меньше месяца назад так же серьезно и компетентно занимались не проведением каких-то там мероприятий, а охотились на Гюрзу. И по тому, как велась охота, какие при этом использовались приемы, какие задействовались силы, – одним словом, по всему – чувствовалось, что Гюрзе не грозит тюрьма годиков эдак на восемь с полной амнистией в перспективе, его попросту шлепнут и даже не станут оповещать о своей победе широкую общественность. Вот это, по мнению отставного генерала КГБ Федора Лукича Самойлова, следовало учесть, прежде чем Гюрза сможет покинуть его гостеприимный дом. Кавказец вошел в залитую ярким солнечным светом кухню, едва заметно пошатываясь. С его нижней губы свисал дымящийся окурок, в глазах плавала сонная муть, волосы на голове торчали во все стороны слипшимися космами, а недавно сбритая в целях конспирации смоляная борода опять дала дружные всходы. За поясом джинсов торчал огромный автоматический пистолет заграничного производства. "Вот народ, – подумал Самойлов, ловко очищая и разделывая сырую луковицу. – У них даже волосы того же цвета, что и ружейные стволы. Ей-богу, это неспроста! Может, Господь для того и выпустил их на грешную землю, чтобы они служили оружием в руках умных людей? А что? Своего-то ума у них, считай, и нету – так, кот наплакал, воробей нагадил... Убивать они любят – для того и созданы, затем и живут, – но толку от них, как от любого оружия, мало, если хороший стрелок не направит их в цель". Делиться своими мыслями с Гюрзой он, разумеется, не стал – эта двуногая бомба всегда была готова рвануть от любого прикосновения, от неосторожно сказанного слова. – Сейчас я тебе кофе сварю, – сказал Федор Лукич, разрезая луковицу. – Кофе? – удивился Гюрза. – Кофе – это хорошо! Раз кофе – значит, разговор по делу. – По делу, по делу, – сказал Федор Лукич, выливая в маленькую кастрюльку кружку воды из ведра и засыпая туда три полные чайные ложки молотого кофе. Зажег под кастрюлькой газ. Огонек был слабенький, пугливый, готовый погаснуть от первого же дуновения. "На месяц баллона не хватило, – сердито подумал Самойлов. – От этого дармоеда одни убытки – газ, электричество, жратва, сигареты, травка... И чего, спрашивается, они своим происхождением кичатся? Посмотреть на него – свинья и свинья. Такая же, как все, а может, еще и хуже. Ничего, приятель, – мысленно обратился он к Гюрзе, – за постой ты мне сполна отработаешь..." Когда кофе, пузырясь, неудержимо полез наружу, Федор Лукич выключил газ, ловко подхватил горячую кастрюльку тряпкой и перелил ее содержимое в большую фаянсовую кружку, которую поставил на стол перед Гюрзой. Тот рассеянно кивнул, пережевывая хлеб с луком. – Так о чем будем говорить? – спросил Гюрза, с удовольствием прихлебывая из кружки черный кофе без сахара. Пистолет за поясом мешал ему, и он положил его на стол рядом с тарелкой. Федор Лукич глянул, плотно ли задернуты ситцевые занавески, закрывавшие нижнюю половину окна, и принялся деловито сооружать себе бутерброд. – О Верблюде, – лаконично ответил он и впился зубами в хлеб. – А что Верблюд? – удивился Гюрза. – По-моему, до сих пор ты на него не жаловался. – А я вообще никогда не жалуюсь, – заявил Самойлов, перемалывая великолепными зубами четверть луковицы. – Никогда и ни на кого. И ни на что, даже на погоду. И на Верблюда не жалуюсь. На него грех жаловаться, он отличный работник, тебе с твоими джигитами до него ох как далеко! Просто он уже старик и, как всякий старик, начал сдавать. – Э, что говоришь! – отмахнулся Гюрза. – Кто сдает – Верблюд? Я бы каждый день благодарил Аллаха, если бы он подарил мне такое здоровье в его возрасте! – Ты сперва доживи до его возраста. А то будешь здесь валяться, жрать и болтать, пока за тобой не придут. – Опять хлебом попрекаешь? Ты ведь хотел говорить о Верблюде, а говоришь обо мне. Так что с Верблюдом? – Его надо убрать. Гюрза помолчал, глядя в кружку. – Учти, – медленно произнес он, – я не возражаю. Я просто интересуюсь: зачем, почему? Ты сам только что сказал, что он прекрасный работник... – Этот прекрасный работник слишком много знает, – жестко сказал Самойлов. – И все? – удивился Гюрза. – Если я правильно разобрался в ситуации, он всегда много знал. Может быть, даже больше, чем ты. И при этом дожил почти до девяноста лет. – Да, он был моим учителем, – согласился Самойлов. – Но в этом и заключается его главная слабость. Он зарвался, потерял осторожность. Эта его дурацкая манера лупить людей кастетом по затылку меня просто бесит! Во-первых, это глупое бахвальство выжившего из ума старика, а во-вторых – почерк, по которому его легко вычислить. Но это уже не имеет значения. – Вот как? – удивился Гюрза. – Именно так. Наш человек на Лубянке провалился. Его поймали в простенькую ловушку. Я об этом не знал, а у Верблюда не хватило ума его остановить. Мы держали с ним связь через Верблюда, больше ни с кем он не был знаком. Так что теперь Верблюд под шахом. Я не знаю, как много рассказал им этот полковник, сдал он горбуна или нет, но не исключено, что за ним уже установлено наблюдение. – Верблюд, Верблюд, – задумчиво повторил Гюрза. – Да, наблюдая за ним, можно узнать много интересного! Ну, и чего ты хочешь? Чтобы я убрал Верблюда? Не обижай меня, Лукич, это слишком мелкая работа для специалиста моего класса! Поручи это своим нацболам, им все равно нечего делать. – Ты мне не указывай, что кому поручать! – рассердился Федор Лукич и легонько пристукнул по столу кулаком. – Не говори мне про нацболов! Ты же знаешь, как они отработали в пионерлагере, куда им против Верблюда... Их дело – размалевывать стены дурацкими лозунгами и шуметь под окнами, а не воевать. Они же ни черта не умеют, они дети... Просто сопливые, шумные дети... – А, шайтан! – с горячностью воскликнул Гюрза. – Дети! Если в двадцать лет мужчина остается ребенком, его надо утопить в нужнике! Дети! Наши дети уже в десять лет воюют! Ты это знаешь, и тебя это не удивляет, правда? – Не удивляет, – согласился Самойлов, – и я тебе скажу почему. Если бы ваши взрослые чаще напрягали мозги, чем глотку, детям не пришлось бы воевать. – Что ты сказал, шакал?! – Сидеть! – резко приказал Федор Лукич. – Положи пистолет, дурак! Руки на стол! Гюрза медленно опустился обратно на табурет, глядя в широкое дуло направленного на него пистолета. Было совершенно непонятно, откуда взялся этот пистолет и как оказался в руке у Самойлова. Кавказец снял ладонь с рукоятки своей "беретты", поставил ее на предохранитель и осторожно, не делая резких движений, отодвинул на середину стола. На его смуглом небритом лице появилась широкая улыбка – сладкая, как рахат-лукум, и фальшивая, как зубы дорогого Леонида Ильича. – Слушай, – вкрадчиво произнес он, – а твоя пушка больше моей. Где взял, э? Скажи, слушай, я тоже такую хочу! Федор Лукич криво, совсем не так, как соседям по даче, улыбнулся Гюрзе, взял со стола "беретту", вынул из нее обойму, выбросил оставшийся в стволе патрон и только после этого опустил собственный пистолет. – Где взял, там больше нету, – сообщил он. – Вот разберешься с Верблюдом – я тебе ее подарю. И зря ты говоришь, что эта работа, мол, тебе не в уровень. Ты сначала попробуй с ней справиться, а после уж говори. Старый-то он старый, а еще десятку молодых фору даст. А ты говоришь, нацболам поручи... Да после этого только и останется, что застрелиться! Подумай: от этого дела не только моя, но и твоя безопасность зависит! – Ладно, извини, я погорячился, – сказал Гюрза, снова зажигая на лице свою фальшивую восточную улыбку. – Ты прав, Лукич, тем более что твоя пушка действительно больше. Самойлов покачал головой. – Зря ты так, – сказал он, пряча пистолет. – Ты тоже на меня зла не держи, уж очень меня Верблюд с этим полковником расстроили, я прямо места себе не нахожу. Вот ведь, прости господи, идиоты! На тебя вся надежда, Гюрза. Мой дом – твой дом и все такое, только ты, брат, помоги, не выдай. Главное, аккуратно сделай, договорились? Никаких огнестрелов, никаких перерезанных глоток... Несчастный случай, и Вася-кот! Много ли старику надо, сам подумай! А закончим это дело – я с тобой сполна рассчитаюсь, не обижу. Ну, по рукам? – По рукам, – лениво согласился Гюрза. – " Только ты мне вот что скажи, Лукич. Вот ты все повторяешь: дело, дело... А какое дело, не говоришь. Почему не говоришь, э? Секрет, да? Слушай, а это правда, что где-то здесь поблизости настоящего Ленина нашли? – Что? – очень натурально изумился Федор Лукич. – Это что еще за бред? Откуда у тебя такие сведения? – В газете прочитал, – сообщил Гюрза. – Скучно здесь у тебя, только и остается, что старые газеты читать. Ты хлеб в газету завернул, а что в газете написано, не посмотрел. Зря не посмотрел, Лукич, в газетах иногда интересные вещи пишут! – Так это ж "Московская сплетница" была! – воскликнул Самойлов, стараясь ничем не выдать своего раздражения. Это был его собственный просчет, и злиться он мог только на себя. – Кто ж в эти газетные враки верит? Если им верить, так твои косточки давно уж где-то в горах валяются, а Верблюдовы за столько лет уже и сгнить, наверное, успели. – Значит, говоришь, неправда? Жалко, слушай! Какой шум можно было бы устроить, мамой клянусь! – Да, – медленно произнес Федор Лукич, исподлобья бросив на собеседника какой-то странный, нехороший взгляд, – шуму могло бы получиться много. Покончив с неотложными делами, Федор Лукич полез в кухонный шкафчик, достал оттуда бутылку и налил себе, четверть стакана водки. Под взглядом Гюрзы, завистливым и насмешливым одновременно, он прополоскал водкой рот и выплюнул ее в помойное ведро. Затем перевернул стакан, вытряхнул на ладонь последние капли и протер водкой шею, после чего взгромоздился на велосипед и поехал по поселку – вести задушевные беседы, разносить сплетни и заигрывать с жирными старухами. Вечером, под покровом темноты, Гюрза покинул дачу, а на следующее утро соседи могли видеть Федора Лукича, который вел за рога свой велосипед, направляясь в сторону ближайшего села. На руле велосипеда висела объемистая полотняная сумка, которая ритмично позвякивала на каждом шагу, – Федор Лукич шел сдавать стеклотару, тем самым подтверждая свою репутацию законченного алкоголика. Глава 13 На этот раз в квартире было чисто прибрано, будто ждали дорогих гостей, зато хозяин выглядел усталым и осунувшимся, а его одежда распространяла по всему помещению тяжелый, удушливый запах гари, разъедающую ноздри вонь свежего пепелища. Федор Филиппович невольно огляделся, отыскивая взглядом следы недавнего, ликвидированного в зародыше пожара, но так и не нашел ничего похожего. Глеб молча усадил его на диван и так же молча принялся колдовать над кофеваркой, время от времени недовольно поводя носом, – видимо, исходивший от его одежды запах нравился ему ничуть не больше, чем генералу Потапчуку. – Простите, Федор Филиппович, – сказал он наконец, – вы присмотрите пока за кофеваркой, а я пойду переоденусь. Дышать же нечем, честное слово! – Дышать нечем, это верно, – согласился генерал, поднимаясь с дивана и занимая боевой пост над тихо бормочущей кофеваркой. – Ты откуда такой душистый? – На пожар смотрел, – сообщил Глеб, направляясь в ванную и на ходу сдирая с себя водолазку. Когда он проходил мимо Федора Филипповича, запах гари стал нестерпимым. – Увлекательное, скажу я вам, зрелище! – Детский сад, – проворчал генерал ему в спину. – Я жду доклада, нервничаю, валидол пригоршнями грызу, а он, как дитя малое, на пожар глазеет! Пожара он не видел! – Видел, – прокричал уже из ванной Глеб, – и не раз. А валидол, товарищ генерал, надо сосать, а не грызть! – Как умею, так и сосу, – огрызнулся Потапчук, цитируя старый неприличный анекдот. Вместо ответа в ванной хлопнула дверь, послышался щелчок задвижки, и почти сразу зашумела льющаяся из душа вода. Федор Филиппович с подозрением покосился на кофеварку, которая уже начала потихонечку пыхтеть и скворчать, и вдруг увидел на подоконнике рядом с ней большой бледно-желтый конверт из плотной бумаги. Он был надорван, и из прорехи выглядывал уголок какой-то фотографии. Именно в таких конвертах он обычно передавал Слепому информацию о людях, которых надо было тихо, без лишнего шума устранить; как раз такой конверт Глеб получил от него три дня назад. Это почти наверняка был тот самый конверт, потому что Сиверов имел в высшей степени похвальную привычку избавляться от конвертов со всем их содержимым сразу же после успешного завершения очередной акции. Следовательно, задание все еще не выполнено, и некий престарелый горбун, любитель бить людей по затылку кастетом, продолжал здравствовать, высматривая очередную жертву. Не устояв перед искушением проверить правильность своих умозаключений, Федор Филиппович взял конверт в руки и за уголок вытащил из него фотографию. Конечно, фотография была та самая: слегка тронутый желтизной черно-белый снимок, изображавший мужчину лет сорока – сорока пяти, с ушедшей в плечи продолговатой, как огурец, заметно сплюснутой с боков головой, длинным мясистым носом, близко посаженными недобрыми глазами и огромными, как крылья летучей мыши, хрящеватыми ушами. Модные в начале семидесятых годов бакенбарды ничуть не красили это неприятное лицо. Человек был в штатском, при галстуке и белой рубашке, а на лацкане его темного пиджака красовался институтский ромбик. Федору Филипповичу стоило огромных усилий отыскать в архиве это фото – пожалуй, единственное уцелевшее изображение майора госбезопасности Матвея Сиверса, сделанное незадолго до его ареста и предполагаемой гибели. Потапчук уже имел сомнительное удовольствие встречаться с человеком, чью фотографию держал сейчас в руках. Случилось это в те времена, когда его, зеленого стажера, называли Федором Филипповичем разве что в шутку: "Федор Филиппович, сгоняй-ка, друг мой, за пивом, да поскорее – одна нога здесь, другая там!" или: "Федор Филиппович, еще раз перепутаешь у меня на столе бумаги – уши оборву!" В школе КГБ курсант Потапчук был на хорошем счету, стажироваться на Лубянку прибыл с отличными рекомендациями, и полковник Самойлов, в распоряжение которого он поступил, после недолгого раздумья прикомандировал его к группе, занимавшейся расследованием дела особой важности и секретности. В приказе было черным по белому написано: "Для усиления", что вызвало у членов группы приступ неудержимого хохота. Федор Филиппович постарался не слишком сильно обидеться: ну, какое, в самом деле, из него было усиление? Если чемпиону мира по плаванию перед самым стартом привязать к каждой конечности по кирпичу – это усиление или как? Впрочем, веселье по поводу "усиления" длилось недолго, и вовсе не потому, что стажер Потапчук был так уж хорош и поразил опытных коллег своими исключительными качествами. Просто работы подвалило невпроворот, и каждый человек был на счету – хотя бы в качестве гонца, посылаемого за пивом и иными, не столь безобидными напитками. Но пиво и все, что к нему прилагается, случалось нечасто; и тогда, и много лет спустя Федор Филиппович считал, что ему чертовски повезло со стажировкой, потому что с ним никто не нянчился и не отмахивался от него, как от надоедливой мухи, – наоборот, едва ли не с самого первого дня его по горло завалили работой – настоящей, живой и очень важной оперативной работой, предоставив отличную возможность учиться на собственных ошибках. И он ошибался, да еще как! Сравнение с кирпичами, привязанными к рукам и ногам пловца, придумал не он, а начальник их группы, подполковник Машков, который не раз в сердцах именовал Федора Филипповича "засланным казачком", а то и попросту диверсантом, расцвечивая и усиливая это и без того обидное определение яркими и, как правило, непечатными эпитетами. Но, невзирая на участие стажера Потапчука, расследование, хоть и со скрипом, продвигалось-таки вперед. Группа Машкова вела следствие по делу о целой серии дерзких ограблений, имевших место в Москве и Ленинграде на протяжении примерно полугода. Грабители не разменивались по мелочам и не зацикливались на каком-то одном, определенном виде жертвы. Они грабили ювелирные магазины, сберкассы, инкассаторов и богатых коллекционеров, не брезгуя также директорами комиссионок и гастрономов, старательно и аккуратно убирая свидетелей. Эти дела ни за что не объединили бы в одно, если бы преступники не оставляли на месте каждого ограбления что-то вроде визитной карточки: как минимум одна из жертв всегда была убита ударом тупого предмета по голове – сзади, снизу вверх, под левое ухо. Когда сумма награбленного по самым скромным подсчетам превысила два миллиона тогдашних советских тугриков (шестьдесят четыре копейки за доллар, пусть себе и по официальному курсу, – как вам это понравится?), дело было передано КГБ. Именно тогда в нем появился хоть какой-то просвет: на первом же совещании у начальства полковник Самойлов припомнил, что один из его подчиненных, а именно майор Сиверс, был низкорослым леворуким горбуном, обладал прямо-таки нечеловеческой силой и любил, чего греха таить, в нетрезвом виде похвастаться, что может убить человека одним ударом кулака. Официально подразделение Сиверса занималось делом группы крупных коллекционеров – спекулянтов произведениями искусства. Тот факт, что почти все эти коллекционеры к моменту проведения совещания были убиты и ограблены, внес в дело окончательную ясность; к тому же один из чудом оставшихся в живых свидетелей утверждал, что видел среди грабителей какого-то горбуна. Майора было решено арестовать вместе со всей его группой, но тут возникло затруднение: Сиверса кто-то предупредил, и он со своей бандой как в воду канул. Их ловили несколько месяцев, и стажеру Потапчуку посчастливилось примкнуть к операции на ее заключительной стадии. В преступной среде распространили легенду о фантастическом куше, и не в рублях, не в долларах даже, а в ограненных алмазах общим весом что-то около восьми килограммов. Сиверс, который, по отзывам всех, кто его знал, был великолепным тактиком, но никудышным стратегом, клюнул на эту приманку и угодил в засаду. Во время перестрелки часть его группы была перебита, остальных повязали и с комфортом разместили во внутренней тюрьме здания на Лубянской площади. Сиверс, естественно, ни в чем не признавался. Кое-кто из его людей оказался сговорчивее, но толку от этого было мало: члены группы просто выполняли приказы горбуна. По чьему приказу действовал сам Сиверс и куда уходили деньги, никто из них не знал, а бывший майор упорно молчал. В принципе, его можно было понять: кому как, а ему при любом раскладе ломилась вышка, и ни о каком смягчении наказания речи быть не могло. Тем более что дело было сугубо внутреннее, не подлежащее огласке, и независимо от степени своей разговорчивости Сиверс вряд ли имел шансы дожить до суда. Под суд шли рядовые исполнители, Сиверс же с момента задержания мог считать себя покойником и отлично об этом знал. Никто не удивился, когда в отдел пришло сообщение о том, что подследственный Сиверс был застрелен при попытке к бегству. Ему удалось своим фирменным ударом убить на месте одного из конвоиров. Второму тоже досталось, но то ли Сиверс впервые в жизни сплоховал, то ли череп у конвоира оказался крепче, чем у обычного человека, – как бы то ни было, а конвоир не только не умер, но даже не потерял сознания, и Сиверс был убит. Акт соответствующего содержания был составлен и подшит в папку, дело закрыли и сдали в архив. ...Федор Филиппович вложил фотографию в конверт и осторожно, словно тот был стеклянным, положил его обратно на подоконник. Кофеварка уже хрипела и рычала, плюясь горячим паром. Генерал щелкнул выключателем, и она замолчала. Перед тем как застрелиться, полковник Чистобаев выложил ему все, что знал. Но, к сожалению, знал он не много: все контакты с организацией, на которую он работал, осуществлялись через одного человека – старого горбуна, являвшегося к нему то в образе интеллигентного пенсионера в очках, шляпе и профессорской бородке, то под личиной спившегося бомжа, а то и вовсе в кожаных рокерских доспехах, с забранными в конский хвост седыми космами, выбивающимися из-под черной банданы. История шантажа и подкупа, также содержавшаяся в показаниях полковника, Федора Филипповича заинтересовала мало, но вот горбун – это было по-настоящему интересно. В воскрешение мертвых, реинкарнацию и тому подобную чепуху Потапчук не верил, поскольку это сильно затруднило бы его работу, и без того непростую. Совпадение также исключалось; следовательно, майор Сиверс вовсе не умирал, и это обстоятельство порождало массу вопросов. Инсценировка его гибели должна была управляться и режиссироваться откуда-то сверху, а значит, почти вся тогдашняя история была липой. Кто-то сдал Сиверса, поняв, что тот все равно вот-вот попадется, – сдал, а потом вытащил из тюрьмы, изобразив смерть при попытке к бегству. Федор Филиппович решил оставить обдумывание этих обстоятельств на лотом, а пока поручил Слепому разыскать горбуна – для начала просто разыскать, ничего больше. Чистобаев дал ему ниточку, рассказав, что однажды встречался с горбуном на Ярославском вокзале и умудрился заметить, с какой тот слез электрички. И вот прошло три дня, и конверт с фотографией майора Сиверса лежит на подоконнике в конспиративном логове Слепого, а сам Глеб пахнет пепелищем и не спешит делиться своими достижениями... В ванной щелкнула задвижка, и Глеб вошел в комнату, на ходу натягивая чистую футболку – свежий, с мокрыми волосами, в просторных спортивных шароварах и пляжных шлепанцах, которые придавали ему какой-то непривычный, нерабочий, совершенно домашний вид. – О, и кофеек как раз поспел! – обрадовался он, отстранил Федора Филипповича от кофеварки и принялся разливать курящийся ароматным паром напиток по чашкам. – Я вот что подумал, – сказал Потапчук. – Ты, когда обнаружишь этого Сиверса, ничего, пожалуйста, не предпринимай. Надо бы за ним проследить, установить его контакты – г вдруг среди них обнаружатся еще какие-нибудь знакомые лица... Только, Глеб Петрович, имей в виду: Сиверс – мужчина серьезный, в нашем деле он собаку съел, и следить за ним надо очень аккуратно, не то получишь кастетом по затылку. А как он бьет, не тебе рассказывать, ты с его почерком хорошо знаком. Не хотелось бы произносить речь на твоих похоронах. – Сиверов против Сиверса, – задумчиво произнес Глеб, пробуя кофе. – Фу ты черт, – недовольно добавил он, отставив чашку, – и тут гарью разит! Не кофе, а фирменный коктейль "Пожар на торфянике". Генерал осторожно обмакнул губы в чашку. – Кофе как кофе, – сказал он. – Это ты, наверное, на своем пожаре нанюхался. – Наверное, – согласился Глеб. – А насчет этого своего Сиверса можете не беспокоиться, он уже никого не отоварит своей железкой по черепу. – Ты поторопился, – сказал Потапчук после продолжительной паузы, во время которой переваривал это сообщение. – Надеюсь, он тебя к этому вынудил, иначе я подумаю, что ты сделал это ради собственного удовольствия... – Успокойтесь, Федор Филиппович, – перебил его Слепой, – моя психика в полном порядке. Я Сиверса пальцем не тронул. Это обыкновенная случайность. Или, если угодно, божья кара за его многочисленные прегрешения. Пришел человек домой, решил чайник вскипятить или, к примеру, сварить пару сосисок, чиркнул спичкой и приказал долго жить... – То есть как это? – опешил генерал. – Очень просто. Взрыв бытового газа. Точнее, газового баллона. Сиверс этот был та еще штучка. Жил в получасе езды от Москвы, в частном домишке, на виду у всего города. Получал пенсию как заслуженный учитель Российской Федерации, сидел на картошке с простоквашей, регулярно ходил в собес ругаться из-за задержки пенсии... Двух коз держал, представляете? Федор Филиппович честно попытался представить себе Сиверса, пасущего двух беленьких козочек где-нибудь на пустыре, и у него ничего не вышло – образ горбатого майора КГБ никак не вписывался в эту буколическую картинку. – С трудом, – честно признался он. – Я их своими глазами видел, – сказал Глеб. – Сарай, где он их держал, пожарникам удалось отстоять, а от дома одни обугленные стены остались. – Погоди, – остановил его Потапчук. – К черту коз, расскажи по порядку, как ты его нашел. – Случайно, – сказал Глеб. – Я отрабатывал все населенные пункты по ходу электрички – заходил на почту, в отделение милиции, в собес, в магазины и всем совал под нос фотографию, говорил, что ищу родственника. Сколько раз мне советовали на телевидение, в "Жди меня" обратиться! Думал, все, пустой номер, хоть ты и в самом деле письмо на телевидение сочиняй. И вдруг в очередном поселке подъезжаю к отделению милиции и вижу: выходит из магазина напротив затертый такой старикашка – горбатенький, с палочкой, в каком-то брезентовом балахоне, шляпа в жирных пятнах, в руке сумка хозяйственная, а из нее батон выглядывает и две бутылки кефира... Если бы не горб, я бы в его сторону даже не посмотрел... ...Глеб аккуратно захлопнул дверцу машины (он уже собирался выйти и направиться в отделение милиции) и запустил двигатель. Горбун семенил по тротуару, бодро постукивая палочкой и шаркая подошвами огромных, сто лет не чищенных полуботинок старого армейского образца – тех, что из-за своих острых носов и плоской подошвы напоминали парочку коричневых утюгов. Глеб обогнал его и остановил машину возле первого попавшегося киоска. Изучая ассортимент, дождался, пока горбун подойдет поближе, и ухитрился, не привлекая к себе внимания, хорошенько его рассмотреть. Это скорее всего был Сиверс – сильно постаревший, обросший неопрятной седой щетиной, но сохранившийся гораздо лучше, чем можно было ожидать, учитывая, сколько прошло лет. Глебу пришло в голову, что старика не мешало бы сфотографировать, чтобы потом сопоставить снимки на компьютере и избавиться, таким образом, от малейших сомнений. "Поляроид" лежал у него в машине, но сделать снимок Глеб не отважился: Сиверс мог засечь его по вспышке. Но сомнений почти не осталось: у старика было телосложение Квазимодо, а такие фигуры чаще встречаются на страницах романов, чем в реальной жизни. И Глеб решил ограничиться пассивным наблюдением ("Правильно", – сказал в этом месте доклада генерал Потапчук.) и, вернувшись в машину, незаметно последовал за горбуном. Минут через десять ему стало невмоготу ползти на мощной иномарке по пятам за пожилым человеком, который никуда не торопился. Если горбун действительно являлся Сиверсом, а он им являлся, он обязательно заметил бы следующий за ним дорогой автомобиль, тем более что центральная улица поселка с населением в тридцать тысяч человек – не Бродвей и даже не Новый Арбат, и все участники движения видны на ней, как тараканы на праздничной скатерти. Поэтому Глеб припарковал машину возле какого-то шалмана с ностальгическим названием "Колос" и продолжил преследование в пешем строю. Сиверс его не заметил. ("Сомнительно, – произнес Федор Филиппович. – Впрочем, люди все-таки стареют... Должны стареть, по крайней мере. Ладно, продолжай".) Вскоре он свернул с центральной улицы в боковую, оттуда в немощеный переулок и, наконец, вошел в калитку почерневшего от старости одноэтажного деревянного домика, утопавшего в буйно разросшихся кустах сирени – тоже старой, корявой и замшелой. Чтобы не стоять столбом посреди пустого переулка, Глеб прошел немного дальше и, не теряя из вида дома, в котором скрылся горбун, остановился напиться возле колонки. Пока он неторопливо и обстоятельно утолял жажду, которой не испытывал, к колонке, громыхая пустыми ведрами, подошла пожилая тетка довольно располагающей наружности. Глеб поздоровался, уступил тетке место у колонки и даже проявил галантность, взявшись давить на рычаг. Пока ведро наполнялось, Сиверов как бы между делом поинтересовался: "Кто живет во-о-он в том домишке – ну, в том, где сирень, видите?" "А зачем вам?" – проявляя ненужную бдительность, спросила тетка. Невооруженным глазом было видно, что она не прочь поделиться информацией, а заданный ею вопрос продиктован обыкновенным любопытством, Глеб ответил, что хочет наломать сирени для жены – очень она сирень любит, особенно вот такую, махровую, – но лезть в чужой палисадник без позволения хозяев как-то неловко. Тетка заверила его, что с этим делом никаких проблем не возникнет, потому что в домике том живет Матвей Иванович, одинокий пенсионер, бывший учитель, и не просто учитель, а заслуженный, добрейшей души человек, только – вот беда-то! – калека, горбатый от рождения и потому, видать, неженатый. Во всяком случае, сказала тетка, сирени ему не жалко: "Ее вся улица ломает, кому не лень, кто с хозяйского разрешения, а кто и так, без спросу, но спросить, конечно, не помешает, потому что доброе слово и кошке приятно, а жизнь у старика и так нелегкая, не дай бог нам с вами так-то жить..." Теткины ведра уже наполнились до краев, но она не торопилась уходить – видно, начав говорить, уже не могла остановиться. Глеб не возражал, поскольку надеялся, что его собеседница ненароком выболтает еще что-нибудь полезное. И вот тут-то, пока разговорчивая тетка рассказывала Глебу, какие у Матвея Ивановича славные козочки – чистенькие, и молочко козой не отдает ничуточки, – позади них что-то глухо ахнуло, и тугая волна горячего воздуха ударила Глеба между лопаток... – Крышу с пристройки, где кухня, сорвало начисто, – рассказывал Глеб. – Я туда кинулся, но дальше сеней пройти не смог – стена огня... Дождя давно не было, дерево сухое, старое да еще, видно, пропитанное какой-то дрянью, чтоб не так быстро гнило... Словом, занялось, как пионерский костер. Пока пожарные приехали, тушить нечего было. Не смотрите на меня так, Федор Филиппович, – добавил он, заметив скептический взгляд генерала. – Я знаю, что вы хотите сказать: видали мы, дескать, эти пожары, эти несчастные случаи, которые происходят как раз в нужный момент... Но я, товарищ генерал, досмотрел это кино до самого конца и видел, как медики оттуда черный мешок вынесли и в свой фургон погрузили. – А в мешке что? – не захотел сдаваться Потапчук. – А в мешке Сиверс, – ответил Глеб. – Ты его видел? – Медики сказали. – Так тебе сказали? – Да нет, не мне. – Глеб усмехнулся и покачал головой. – Вот это, Федор Филиппович, как раз и есть самое интересное. Знаете, кого я там встретил? * * * Клыков сидел за рулем потрепанной бежевой "Волги", курил, пил остывший кофе из китайского жестяного термоса и боролся с искушением хорошенько приложиться к плоской фляжке, что лежала во внутреннем кармане его дорогого серого пиджака. Она лежала в правом кармане, а слева под мышкой висел пистолет – не шестизарядный английский револьвер, с которым он ходил обычно, а безотказный "глок" с обоймой на семнадцать патронов и надежным глушителем. Эта пушка, предназначенная для быстрого превращения человеческого организма в решето, нигде не была зарегистрирована, и разрешение на владение ею у Клыкова также отсутствовало. Начальник охраны чувствовал себя далеко не лучшим образом. Ему не раз приходилось убивать людей, но это было на войне, и он исполнял приказы согласно присяге, по велению долга, а главное – следовал присущему всякому живому организму инстинкту самосохранения: или ты их, или они тебя. Но убивать хладнокровно, по заранее обдуманному плану, в мирное время, не в чужих горах, а в Подмосковье; убивать не вооруженного до зубов бандита, а старика, скорее всего безоружного, – это Клыкову было впервой, и от того, что он четко осознавал необходимость этого убийства, легче ему не становилось. "Засыплюсь, – думал он, глядя на утонувший в разросшейся сирени неказистый деревянный домишко, обнесенный глухим покосившимся забором, – как пить дать. Вон, руки прямо ходуном ходят, как у алкаша конченого. Да, батоно Николай, приходится признать, что киллер из тебя, как из дерьма пуля... Интересно, где этот старый хрыч до сих пор слоняется? Битый час здесь сижу, а его все нет". И тут же зашевелились тревожные мысли. Люди, которые вывели его на Сиверса, могли ошибиться, могли просто обмануть, позарившись на обещанные за информацию о горбуне сумасшедшие деньги; а если даже и нет, то помешать ему довести дело до конца могла тысяча и одна объективная причина. Как вам, к примеру, понравится такой вариант: пока Клыков, разбрасывая направо и налево стодолларовые бумажки, выслеживал Сиверса, горбатый дьявол искал подходы к дому Гургенидзе, ждал удобного момента и вот наконец дождался? Что, если в это самое время некий горбун с руками ниже колен садится в битком набитый троллейбус, спеша убраться подальше от комнаты, в которой лежит с проломленной головой батоно Гогия? "Маразм крепчает, – подумал Клыков с раздражением и пощупал металлическую фляжку, как будто это прикосновение могло заменить ему глоток крепкого ароматного коньяка, в котором он сейчас так нуждался. – Верно кто-то подметил, что нет опасности страшнее, чем придуманная..." Разумеется, опасность, которую представлял собой Сиверс, вымышленной не была. Если у кого-нибудь имелись на этот счет сомнения, Клыков посоветовал бы скептику расспросить о Сиверсе графолога Григоровича, архитектора Телятникова и заведующую лабораторией генетики Светлану Петровну Морозову. Правда, для такого интервью пришлось бы организовывать спиритический сеанс, но это уже были проблемы предполагаемого скептика. Клыков же очень хорошо представлял себе, с кем имеет дело, и именно поэтому за жизнь батоно Гогия можно было не волноваться – меры безопасности были приняты воистину беспрецедентные, особенно если учесть, что все это из-за одинокого, выжившего из ума горбатого старикашки почти девяноста лет от роду. Гургенидзе в данный момент, конечно же, сидел в бункере, за закрытой и запертой дверью, в самой дальней комнате, за массивным письменным столом, в старинном кожаном кресле – перебирал рукописи, нюхал бумажную пыль, читал, а может, даже и писал (статью для газеты "Правда", будь оно все неладно!), время от времени отрываясь от своих занятий, чтобы взглянуть на мощи, которые до сих пор покоились на диванчике у стены. Честно говоря, поведение батоно Гогия беспокоило Клыкова гораздо больше, чем какой-то горбатый Сиверс. После убийства Морозовой, к которой Георгий Луарсабович, судя по всему, до сих пор оставался неравнодушен, он будто с ума сошел. Приказав начальнику охраны разыскать горбуна, Гургенидзе забросил все дела, уехал из московской квартиры и заживо похоронил себя в этом проклятом подвале. Он нанял бригаду строителей, которая за совершенно немыслимые деньги чуть ли не в две недели отгрохала поверх бункера двухэтажную бревенчатую избу. К бункеру заново подвели электричество, реанимировали системы вентиляции, канализации и водоснабжения. Внутри подземелья навели порядок, расставили по местам мебель, а разбросанные повсюду останки аккуратно сложили в пластиковые мешки и заперли в одной из многочисленных подземных кладовых – до тех пор, пока Георгий Луарсабович закончит играть в сыщиков, обнародует свою находку и позволит захоронить их по-человечески. Охрана дежурила в две смены по пять человек: пятеро сторожили бункер и периметр и еще пятеро отдыхали наверху, в доме, куда Гургенидзе заглянул только однажды – когда надо было принять работу и расплатиться со строителями. То обстоятельство, что дом был фактически превращен в казарму, не понравилось Клыкову – очень уж все это смахивало на то, о чем рассказал ему старик Ивантеев. Похоже, история повторялась прямо у него на глазах: ось событий плавно изгибается, норовя замкнуться в кольцо. Сам Гургенидзе очень изменился: осунувшийся, с каким-то пустым взглядом ввалившихся глаз, с неожиданно проступившей по всей голове сединой, он проводил большую часть суток за письменным столом, в двух шагах от истлевшего трупа в старомодном костюме-тройке и галстуке-бабочке. Он даже ночевал там; Клыкову с огромным трудом удалось уговорить его хотя бы поставить кровать в соседнем помещении, а не рядом с покойником. Похоже было на то, что чтение бумаг, написанных выжившим из ума восьмидесятилетним стариком, повлияло на рассудок Георгия Луарсабовича далеко не лучшим образом. Клыков как-то раз тоже попробовал это читать, но хватило его от силы минут на десять: писанина была бредовая, но этот бред каким-то непостижимым образом захватывал, увлекал, подчинял себе. Чувствовалось, что человек, написавший все это, даже будучи глубоким старцем, остался великим оратором, трибуном, способным увлечь, объединить людей и повести их за собой. Батоно Гогия, пытаясь убежать от мыслей о тех, кто погиб фактически по его вине, с головой погрузился в изучение этого безумного творческого наследия и, казалось, сам слегка повредился рассудком. Он очень много писал – от руки, на бумаге, найденной здесь же, в подземелье, архаичной костяной ручкой-вставочкой со стальным пером, которую нужно было поминутно макать в бронзовую чернильницу. Раньше даже личные письма Георгий Луарсабович набирал на компьютере, теперь же раскрытый ноутбук бездействовал, забытый хозяином. Стальное перышко тихо поскрипывало, бегая по мелованной, гладкой, цвета слоновой кости бумаге; круг света от настольной лампы под зеленым абажуром был нестерпимо ярок, а по углам таились густые, мрачные тени. Здесь же, рядышком, лежало мертвое тело, милосердно укрытое тенью и оттого казавшееся не совсем мертвым, а может быть, и вовсе не мертвым, а живым, затаившимся, наблюдающим, готовым сказать что-нибудь... От этой мирной картины веяло таким безумием, что Клыков теперь не мог находиться рядом со своим работодателем и старинным другом больше десяти минут – нервы не выдерживали. Что именно пишет Георгий Луарсабович, Клыков представлял весьма смутно. Когда Гургенидзе снисходил до общения с начальником своей охраны (а это теперь происходило нечасто), он твердил одно и то же: насколько сенсационна их находка, как велико ее значение для отечественной истории и политики и как важно внимательно изучить, правильно осмыслить и умело преподнести общественности все имеющиеся в их распоряжении факты и документы. У Клыкова сложилось впечатление, что именно этим Гургенидзе и занимается, создавая что-то среднее между мемуарами, публицистикой и научно-популярной статьей. Иногда многочисленные телефоны, по-прежнему стоявшие на столе, вдруг принимались звонить – все разом, потому что были подключены к одной линии. Тогда новый хозяин бункера наугад брал одну из трубок – чаще всего это была похожая на диковинную душевую насадку трубка самого старого из аппаратов, – и многоголосый перезвон тут же умолкал. В этом бетонном склепе не работал ни один мобильный телефон, а поддерживать хоть какую-то связь с внешним миром было необходимо – существовали чисто деловые вопросы, которые мог решить только глава корпорации, – поэтому старую линию проводной связи также пришлось восстановить. Сильнее всего Клыкова угнетало то обстоятельство, что они с Гургенидзе как-то незаметно увязли в этой скверной истории по самые уши. Кто-то где-то, несомненно, занимался расследованием связанных с ней убийств, и непосредственное участие в событиях Георгия Луарсабовича и начальника его охраны могло обнаружиться в любой момент. Их могли обвинить: Клыкова – в непосредственном совершении убийств, а Гургенидзе – в их организации, и оправдаться было бы очень и очень непросто. Сиверс был легендой, мифом – человеком, существование которого поставил бы под сомнение любой здравомыслящий следователь. А утверждать всерьез, что восьмидесятипятилетний горбун, пожизненный инвалид, каким-то образом разработал столь масштабную операцию, выследил и убил – в одиночку! – всех этих людей, вообще было смешно... Сиверса необходимо устранить – Клыков ощущал эту настоятельную потребность, противоречившую его собственным принципам и понятиям, – но смерть горбуна, увы, уже ничего не решала. Ситуация окончательно запуталась, и Клыков постоянно ощущал непреодолимое желание отправиться прямиком на Лубянку, пробиться там к какому-нибудь большому начальнику и выложить все как на духу. Его останавливало только опасение, временами перераставшее в твердую уверенность, что большой начальник, выслушав его, немедленно воспылает желанием засекретить полученные сведения и прибегнет для этого к самому надежному, проверенному веками способу – физически устранит носителя информации. Лучше всего было бы бросить все и бежать – желательно за границу, и подальше, – но Гургенидзе об этом и слышать не хотел. Он вообще ни о чем не хотел слышать с тех пор, как погибла Морозова, – у него были дела поважнее. Бежать же в одиночку Клыков не мог – для этого нужно было переступить через себя, а после этого существование теряло для него какой бы то ни было смысл. Оставалось разве что пустить себе пулю в лоб. "Вот интересно, – подумал он, отхлебывая чуть теплый кофе, – что я тут делаю? Понятно, что я намерен убрать Сиверса, этого горбатого упыря, которого уже заждались на том свете, но вот зачем мне это надо?" И тут в дальнем конце переулка возникла согнутая пополам фигура, казавшаяся особенно нелепой и гротескной из-за огромного брезентового дождевика, полы которого почти волочились по земле. Сиверс шел, опираясь на алюминиевую трость; на голове у него криво сидела покрытая какими-то жирными пятнами серая фетровая шляпа, а в левой руке болталась облезлая сумка, из которой торчал батон и две бутылки кефира. Едва завидев его, Клыков мигом позабыл обо всех своих сомнениях. Это был именно тот старик – "Квазимодо на пенсии", которого он встретил на лестнице, когда шел к Григоровичу. Это был капитан Сиверс, отвечавший за соблюдение режима секретности на объекте "Мавзолей-2", или, как называл это место батоно Гогия, "Антимавзолей". Это был убийца, за которым числилось невообразимое количество жертв. И наконец, с некоторых пор это был личный враг Николая Егоровича Клыкова. Теперь собственные колебания казались охраннику смешными и надуманными. Принцип "или ты его, или он тебя" снова вступил в силу и как нельзя лучше подходил к создавшейся ситуации. Горбуна следовало убрать: Клыков хотел этого, он об этом мечтал. Сиверс толкнул калитку и скрылся во дворе. Клыков положил ладонь на дверную ручку, но тут в поле его зрения возник еще один человек – какой-то хлыщ лет сорока, одетый вроде бы и просто, даже небрежно, но как-то так, что в нем сразу угадывался столичный житель, не особенно привыкший считать деньги. Походка у него была легкая, плечи широкие и прямые, на переносице поблескивали темные очки. Он всего один раз и как бы мельком глянул в сторону захлопнувшейся за Сиверсом калитки, но это привлекло внимание Клыкова. Впрочем, он тут же успокоился: в конце концов, встретить на улице такого колоритного, классического горбуна, персонажа из "Собора Парижской Богоматери", удается далеко не каждый день, и нет ничего удивительного в том, что случайный прохожий не устоял перед искушением проводить эту выдающуюся фигуру любопытным взглядом. Клыков успокоился. Он знал, что его все равно кто-нибудь увидит и запомнит, но все-таки входить в дом Сиверса прямо на глазах у свидетеля было не совсем разумно. Надо было подождать; он ждал уже долго, и лишние две минуты вряд ли могли что-то изменить. Столичный хлыщ в темных очках, казалось, никуда не спешил. Лениво, нога за ногу, миновав машину, в которой сидел Клыков, он остановился возле водоколонки, наклонился, пустил воду и принялся пить. Пил он долго, прямо как верблюд после изнурительного перехода через пустыню Сахара; у Клыкова, который наблюдал за ним в зеркальце заднего вида, сложилось впечатление, что он не столько пьет, сколько притворяется пьющим. Потом с другого конца переулка появилась тетка с пустыми ведрами, и типу в темных очках поневоле пришлось уступить ей место. Но он даже не подумал удалиться. Вместо этого надавил на рычаг, пустив тугую струю воды в подставленное теткой ведро, и затеял с ней какой-то разговор. Сквозь плеск воды через приоткрытое окошко машины до Клыкова долетали обрывки фраз – заслуженный учитель... сирень... да ради бога, сколько угодно... добрейшей души человек... козочки... молочко... Шум воды прекратился, глухо звякнули поставленные на землю полные до краев ведра, но разговор у колонки продолжался. Теперь последние сомнения исчезли: речь шла о Сиверсе. Столичный хлыщ с непринужденной легкостью, многое сказавшей опытному Клыкову, тянул из простодушной провинциалки информацию о ее горбатом соседе. Только такая деревенская клуша, главным развлечением для которой служат сплетни у колонки, могла поверить, что этот клоун в темных очках станет мараться, собственноручно ломая какую-то там сирень. Клыков же отлично видел, что парень перед ним не простой, из тех, кому проще купить роскошный букет голландских роз, чем сорвать ромашку в поле, и что растущая в палисаднике у Сиверса сирень нужна ему как собаке пятая нога. Не сирень ему была нужна, а Сиверс. Вот только зачем он ему понадобился? Разрешить эту проблему Клыков не успел. Продолжая держать в поле зрения подозрительного москвича в темных очках и прислушиваться к болтовне тетки, он не забывал одним глазом поглядывать на берлогу Сиверса и потому не пропустил момент. Внутри бревенчатой пристройки, над которой торчала покосившаяся печная труба и которая, по всей видимости, служила горбуну кухней, что-то глухо бабахнуло. Подслеповатое окошко одним махом вынесло вон с такой силой, что гнилая крестообразная рама повисла и закачалась на ветвях сирени. Вслед за рамой из оконного проема выплеснулся язык синевато-оранжевого пламени; дверь с пушечным грохотом слетела с петель, шиферная крыша с треском приподнялась и брызнула в стороны веером горячих, дымящихся обломков, и в голом дверном проеме Клыков увидел клубящийся, подсвеченный оранжевыми бликами набирающего силу огня серый дым. Ему стоило огромного труда остаться в машине. Зато тип в темных очках с собой не боролся: Клыков увидел, как он мчится наискосок через переулок к криво повисшей на одной петле калитке. С него лилась вода – видимо, окатил себя из теткиного ведра, чтобы не сразу подрумяниться; второе ведро столичный хлыщ держал перед собой обеими руками. Москвич нырнул в горящую пристройку, и там как по команде загудело, засверкало и встало яркой стеной трескучее, расправившее крылья пламя. Темный силуэт с ведром наперевес на мгновение замер в нерешительности перед этой гудящей стеной, а потом выплеснул воду в огонь. Неизвестно, на что он надеялся и чего хотел, скорее всего стремился сделать хоть что-то, потому что такому огню ведро воды было нипочем. Убедившись, что его отчаянная выходка окончилась полной неудачей, сумасшедший бросил ведро и пулей выскочил из дома. У него за спиной с треском обрушилась пылающая балка; москвич наддал, перепрыгнул через подвернувшееся под ноги ведро и выскочил в переулок, хлопая ладонями по дымящейся одежде. Клыков очень скоро потерял его из вида, потому что переулок моментально заполнился людьми: некоторые по цепочке передавали ведра от колонки к горящему дому, а зеваки стояли в сторонке и обсуждали происшествие. Потом с воем и улюлюканьем подкатила пожарная машина, и дело пошло веселее. Куда подевался обладатель темных очков, Клыков не заметил. Он на некоторое время забыл об этом человеке, поскольку, кем бы он ни был, взрыв в доме Сиверса подстроил не он. Иначе зачем ему понадобилось, рискуя собственной жизнью, лезть в самое пекло? Может быть, это и впрямь был случайный прохожий, кто его знает... Прошло около двух часов, прежде чем санитары подъехавшей "скорой" смогли войти в дом и вынести с пепелища останки хозяина. Клыков не терял времени даром: он давно уже выбрался из машины, смешался с толпой и успел уяснить для себя, что спасатели считают причиной взрыва обычную утечку бытового газа из баллона. Дескать, пришел старик домой, не обратил внимания на запах и чиркнул спичкой, а может, свет попытался зажечь. Ну, или форточку открыл, что делать в загазованных помещениях не рекомендуется: бытовой газ в смеси с кислородом становится взрывоопасным... Клыкову было тяжело поверить, что такой матерый волчище, как Сиверс, мог погибнуть по нелепой случайности, по неосторожности. Это же курам на смех, ей-богу! Хотя старость – не радость, и то, что ручищи горбатого чекиста и в восемьдесят пять лет сохранили былую силу, еще не означало, что у него все в порядке с головой. Если бы он мог трезво мыслить, то ни за что не стал бы себя обнаруживать, круша черепа направо и налево. Может, известие о находке Гургенидзе включило заложенную много десятилетий назад программу, и полоумный дед начал действовать, не до конца осознавая, что творит. Как говорится, маразм крепчал... Когда двое спасателей, оступаясь и перешагивая горелые обломки, вынесли из дома носилки с лежащим на них черным пластиковым мешком, Клыков протолкался через толпу и бросился им наперерез. – Стойте! Скажите, кто это? Вы уверены, что это хозяин дома? – А вы кто такой? – даже не подумав остановиться, хмуро спросил передний санитар – рослый угрюмый мужик с болтающейся на груди маской респиратора. – Родственник, – отчаянно солгал Клыков. – Тогда вас вызовут в морг для опознания. Грузим, – бросил он через плечо своему напарнику. Носилки задвинули в кузов санитарного микроавтобуса, угрюмый санитар с лязгом захлопнул дверь и полез за сигаретами. – Но он хотя бы горбатый? – спросил Клыков. Ему нужно было убедиться. – Горбатый, горбатый, – лениво сказал санитар, окутываясь облаком табачного дыма. – Вылитый Квазимодо. Он равнодушно отвернулся от Клыкова и полез в кабину. Микроавтобус завелся, фыркнул глушителем и укатил, осторожно пробираясь сквозь редеющую толпу зевак. На плечо Клыкову вдруг легла чья-то ладонь. Он обернулся и вздрогнул, увидев знакомое лицо с темными блестящими линзами, скрывающими глаза. – Вас тоже интересует, был ли покойник горбат? – негромко спросил московский хлыщ, так героически пытавшийся вытащить из огня заведомо мертвого человека. – С чего бы это? Надеюсь, не вы подстроили гражданину Сиверсу этот фейерверк? – Что?! – Думаю, что нет. А если даже и вы, то не мне вас судить. Старик был редкостной сволочью, несмотря на двух козочек, горб и липовое удостоверение персонального пенсионера... Вы Николай Егорович Клыков, начальник охраны Георгия Гургенидзе, не так ли? – Предположим, – начиная понимать, с кем имеет дело, и испытывая какое-то детское облегчение оттого, что все кончилось, сказал Клыков. – А вы... – А я давно собирался с вами встретиться и поговорить, да все времени не было – гонялся за этим горбатым подонком... Вы не подбросите меня до ресторана "Колос"? Я там оставил машину. Заодно и потолкуем... Глава 14 Двигаясь в темноте с ловкостью летучей мыши, Федор Лукич Самойлов пересек кухню и подошел к окну. В приоткрытую форточку тянуло ночной прохладой; плодовые деревья, кустарники и рыхлая земля грядок были серебристо-голубыми от лунного света. Где-то на дальней даче, заглушая заливистое щелканье соловьев, надрывался магнитофон. В темноте горели редкие окна: кое-кто из соседей еще не спал, поглощая перед телевизором поздний ужин. В темноте у него за спиной нетерпеливо переступили с ноги на ногу и кашлянули в кулак. – Сейчас, сейчас, – спохватившись, сказал Федор Лукич и, взгромоздившись на табурет, принялся занавешивать окно шерстяным солдатским одеялом. Он действовал тщательно, не спеша, стараясь не оставить ни единой щели, в которую мог бы пробиться малейший лучик света. Все соседи были ненавязчиво, как бы между прочим, проинформированы о том, что эту ночь Федор Лукич проведет в Москве, и он не собирался развенчивать это весьма нужное ему заблуждение. – Включай, – сказал он. В кромешной темноте позади него щелкнул выключатель. После полного мрака слабенькая сорокаваттная лампочка показалась яркой, как полуденное солнце. Федор Лукич зажмурился, а когда открыл глаза, Гюрза уже сидел за столом. Его спутник, угрюмый и черный, как головешка, горец, примостился на табурете у двери, открыто выложив на колени тупорылый израильский "узи". – С ума посходили, – проворчал Федор Лукич, впервые увидевший эту игрушку. – Аллах благосклонен к тем, кто сам умеет о себе позаботиться, – заметил в ответ Гюрза. Федор Лукич криво улыбнулся и, открыв холодильник, начал выставлять на стол немудреное угощение. – Не доверяешь, – сказал он с осуждением. – А зря. Мы с тобой одной веревочкой повязаны, не первый год вместе работаем... – Ты ведь сам никому не доверяешь, Лукич, – сказал Гюрза, – и ходить с тобой в одной связке – дело опасное. Возьми хотя бы Верблюда... – Верблюд – совсем другое дело, – резко возразил Самойлов. – Это ты так говоришь. А мне откуда знать, другое это дело или то же самое? Я знаю только то, что Верблюд на тебя работал дольше, чем я на свете живу. И где он теперь? Не сердись, Лукич, ты сам начал этот ненужный разговор. К чему это нам – доверяешь, не доверяешь? Страховка никогда не помешает. Тем более, как я понимаю, отсюда мы уйдем с приличной суммой в твердой валюте... С очень приличной суммой! – Не рановато ли о деньгах? – усмехнулся хозяин. Горец у дверей при этих словах вскинул голову и вцепился обеими руками в автомат, но Самойлов не обратил на это ни малейшего внимания. – Товарища своего к столу зови, – сказал он Гюрзе. – Что он, как пес, у дверей сидит? – Ничего, – сказал Гюрза, – ему там удобно. – Как хотите, – усаживаясь за стол, пожал плечами Самойлов. – А только караулить меня ни к чему. Куда я побегу из собственного дома? И потом у меня к вам есть еще одно дело. Большое дело, Гюрза. Так что можешь полностью мне доверять, по крайней мере на данном этапе. Представляется случай заработать. Заработать по-настоящему, понимаешь? – Вот это деловой разговор, – с довольной улыбкой сказал Гюрза и, обернувшись к двери, бросил несколько слов своему спутнику. Тот молча поднялся с табурета, подошел к столу и сел, положив автомат прямо на скатерть. Федор Лукич протянул руку, намереваясь убрать со стола это сомнительное украшение, но кавказец вцепился в автомат и взглянул на Самойлова из-под косматых черных бровей полным смертельной угрозы взглядом волка, защищающего свою добычу. – Ишь, как глазищами-то сверкает, – насмешливо произнес Федор Лукич, обращаясь к Гюрзе. – Ему бы в кино сниматься, а для нашего дела он, по-моему, чересчур нервный. Гюрза что-то резко и отрывисто сказал своему приятелю, и тот, успокоившись, убрал автомат со стола. – Ну что, – сказал Самойлов, поднимая стакан, – выпью за упокой души раба божьего Верблюда? Или еще рано? – В самый раз, – заверил его Гюрза. – Все сделано, как ты и просил: чисто, аккуратно и без признаков насильственной смерти. Взрыв газового баллона тебя устраивает? – Ай-яй-яй, – сокрушенно покачал головой Самойлов, – какая нелепая смерть! Как же это случилось? – Неисправность плиты, я думаю, – усмехаясь, сказал Гюрза. – Утечка газа и в результате – взрыв... Правда, остается непонятным, как в плиту попала пластиковая взрывчатка, но этого уже никто никогда не узнает. Следов взрывного устройства не найдут, потому что его, по сути дела, там не было. Так, немного взрывчатки, детонатор, пара проводков, которые расплавились во время пожара... – Ну, тогда за упокой, – вздохнул Федор Лукич и выплеснул водку в рот. – Кстати, ты был прав насчет Верблюда, – с аппетитом уплетая квашеную капусту, заметил Гюрза. Он брал капусту пальцами из общей миски, игнорируя лежавшую рядом вилку. Некоторое время Федор Лукич выразительно смотрел на него, но вскоре убедился, что таращится напрасно: привыкший к кочевой жизни нелегала, Гюрза просто не замечал подобных тонкостей. – Его действительно пасли. Я видел по крайней мере двоих. – А вот это плохо, – нахмурился Федор Лукич. – Если за ним ходили федералы, твоя сказочка о взрыве газового баллона, что называется, не прокатит. Сделают химический анализ, и дело в шляпе... – Ну и что? – возразил Асланов. – Федералы мне за него медаль должны повесить. И потом, я точно видел, что с пожарниками и местными ментами они не контактировали. Убедились, что Верблюд откинул копыта, сели в машину и уехали. Пожарники осмотрели место происшествия и объявили... Ну, что я тебе с самого начала сказал, то они и объявили: неисправность плиты, утечка газа... Федор Лукич положил перед Гюрзой стянутую аптечной резинкой пачку стодолларовых купюр. – Гонорар, – сказал он. Гюрза наугад вытащил из середины пачки одну бумажку, придирчиво осмотрел ее со всех сторон и на просвет, затем ловко пробежался пальцами, пересчитывая купюры, удовлетворенно кивнул и убрал деньги в карман. – Хорошо. И что теперь? Ты говорил о каком-то заработке... – Да. – Федор Лукич перестал улыбаться и вынул из заднего кармана своих просторных шортов сложенный вчетверо лист писчей бумаги. Лист был слегка помятым от долгого ношения в кармане и заметно потертым на сгибах. На нем шариковой ручкой от руки был начерчен план какого-то здания с пометками, сделанными печатными буквами с сильным наклоном влево: "тамбур", "комната охраны", "столовая", "оружейная", "комната связи", "кабинет"... Чертеж был заключен в отмеченный пунктиром прямоугольник с надписью "забор", здесь же были обозначены ворота. В левом нижнем углу было написано: "Снайп. нет". – Так, – сказал Гюрза, внимательно изучив план. – Снайперов, значит, нет... А что, должны быть? – Были когда-то, – сдержанно сказал Самойлов. – Были, а теперь нет... А что есть? – Там много чего есть. Например, десять человек вооруженной охраны. – Так-так, – повторил Гюрза, продолжая задумчиво рассматривать план. – Десять человек охраны... Интересно, что же они там охраняют? Смотри-ка: генераторная, оружейная, комната связи... Правительственный объект? – Был. – Был... Хм... На резиденцию высокопоставленного лица не похоже – тесновато, слишком скромно... На дачу – тоже... Что это, а? – Это бункер, – сказал Самойлов, – способный выдержать прямое попадание авиационного фугаса. Его нашли случайно, выравнивая участок для строительства дачи. То, что его обнаружили, очень плохо. По некоторым причинам хозяин участка пока предпочитает помалкивать о своей находке. Ты со своими людьми должен сделать так, чтобы он молчал и впредь. Превратить сам бункер в груду щебня вам не удастся, поэтому придется просто уничтожить все, что вы там обнаружите. Все, понимаешь? Чтобы остались только закопченные стены. Гюрза склонил голову к плечу и искоса посмотрел на Федора Лукича. – Темнишь, уважаемый, – сказал он. – Ведь это будет настоящий штурм! – До ближайшего населенного пункта километров пять лесом, так что шума можно не бояться, – сказал Самойлов. – Э, не притворяйся глупцом! Ты отлично понимаешь, о чем я говорю. Повторяю: это будет не налет, а военный штурм укрепленного объекта. Чтобы отважиться на проведение такой акции здесь, в Подмосковье, нужны очень серьезные причины. И я не собираюсь рисковать жизнями своих людей, пока эти причины не станут мне известны. Кстати, – добавил он уже другим тоном, – помнишь ту газетную заметку про тело Ленина? Может быть, это не совсем выдумка? А может, совсем не выдумка? Скажи, кто рисовал план? – План рисовал Верблюд, – медленно, словно что-то обдумывая, произнес Федор Лукич. – Он когда-то служил на этом объекте начальником охраны и знал там каждый угол... – Тем более! – горячо подхватил Гюрза. – Верблюд был очень интересной фигурой. Мне все время казалось, что он уже забыл больше, чем я когда-либо смогу узнать... – Верблюд ничего не забывал. А насчет Ленина... Нет, это чепуха, конечно. Наверное, они действительно нашли какой-то труп. Там, в бункере, было множество вещей и документов, которые могли навести на мысль, что Ленин жил и, может быть, даже умер в этом подземелье... Потому что это был его личный бункер, построенный на случай... ну, ты понимаешь. На всякий случай, в общем. – И ты хочешь замести следы моими руками, – с кривой улыбкой сказал Гюрза. – Правильно говорят, что в вашем деле бывших не бывает. Продолжаешь хранить верность присяге, э? Только ты не учел одной мелочи. Не знаю, зачем тебе надо, чтобы все было шито-крыто, но зачем-то, наверное, надо, раз ты обратился ко мне. Думаю, это надо не столько тебе, сколько твоим приятелям – нацболам и коммунистам. Они и так по уши в дерьме, и лишний раз окунаться в выгребную яму им, думаю, не хочется. Только мне это все ни к чему. Даже наоборот. Если эта находка выплывет наружу, поднимется дикий шум, начнется скандал, неразбериха, которой я и еще некоторые умные люди могли бы воспользоваться. Поэтому, Лукич, тут нам с тобой не по пути. Ты мне лучше не говори, где находится этот бункер, а то я могу не устоять перед искушением... Лучше, Лукич, сделай все своими силами. – У меня нет никаких своих сил, – сдержанно ответил Самойлов. – Мои силы – это ты и твои джигиты. Так я, по крайней мере, думал до сих пор. А теперь вдруг оказывается, что вы умеете только подкладывать бомбы в жилые дома и обвязывать своих сестер и матерей поясами шахидок. – Бомбы и пояса – это священная война против неверных, – сказал Гюрза. Федор Лукич поморщился, но промолчал. – А ради чего мои бойцы пойдут под пули на этот раз? – Разве вам не нужны деньги? Гюрза напустил на себя гордый, напыщенный вид. – Деньги – грязь, – надменно объявил он. – Бывают моменты, когда нужно выбирать... – Это смотря какие деньги, – негромко вставил Федор Лукич. На мгновение у Гюрзы сделался такой вид, словно он с разбегу налетел на стену. – Ну, и о каких же деньгах идет речь? – осторожно спросил он. – Я не знал, что ты у нас олигарх... – Даже слова этого при мне не произноси, – позволил себе слегка вспылить Самойлов. – Нашел олигарха! Все, что я имею, – вот оно, перед тобой. Я, брат, служил честно, и руки у меня чистые, к ним за тридцать лет ни одной казенной копейки не прилипло! – Нашел чем гордиться, – вполголоса сказал Гюрза. – Тоже верно. – Федор Лукич как-то потух, обмяк, будто из него выпустили воздух, и вытер вспотевший лоб несвежим носовым платком. – Может, зря я не крал, как иные-прочие, не знаю. Так ведь я тебе о том и толкую: есть верный шанс это поправить, разбогатеть по-настоящему, отойти от дел... Ты молодой, тебе деньги для другого нужны – оружие, документы, техника... А я старик, мне покоя хочется. Если это дело выгорит, клянусь, больше палец о палец не ударю! – Рассказывай. – А не обманешь? Впрочем, верю, не обманешь. Если обманешь, тебе с таким грузом нипочем не уйти. Один анонимный звонок куда следует, и с тобой даже разговаривать не станут – жахнут ракетой из-за горизонта, и будь здоров, не кашляй... – Я не обману, – пообещал Гюрза, – слово чести. Вот, – он указал на своего спутника, который за все время разговора не проронил ни звука, сохраняя при этом полную неподвижность, как будто был не человеком, а манекеном, – свидетель. Клянусь Аллахом, я не стану тебя обманывать. Конечно, если ты не обманешь меня. – А мне какой резон? – возразил Самойлов. – Без твоих джигитов мне там делать нечего. – Вот и договорились. Так что за груз? – Золото в слитках, что-то около полутонны. – Ого! – воскликнул Гюрза, а его телохранитель, словно проснувшись, заморгал глазами. – Это меняет дело. Что же ты сразу не сказал? Откуда столько? – Это часть оплаты, внесенной немцами за выход России из Первой мировой. Золото, о котором мы сейчас говорим, никогда не принадлежало партии, это был личный подарок Владимиру Ильичу. Знали об этом очень немногие, в том числе, как ты понимаешь, и Верблюд. Я это местечко берег, оставлял на черный день, а теперь что же... Будет хуже, если этот олигарх, который теперь в бункере обосновался, сам его найдет. Уплывет золотишко, сволочи этой толстомясой достанется. У него и так денег куры не клюют, а нам с тобой это золото очень даже пригодится. – Ты очень много говоришь, – заметил Гюрза. – К чему слова? И так понятно, что полтонны золота никому не покажутся лишней обузой... Ха! А славное намечается дельце! – Еще бы не славное, – согласился Федор Лукич. – Детали обсудим прямо сейчас. Действовать надо быстро, у нас каждый день на счету, каждая минута. Наткнется этот мордатый на тайник, усилит охрану – и хрен мы с тобой тогда до него доберемся... Когда луна опустилась за зубчатый край леса, гости ушли. Федор Лукич лично проводил их до того места, где улица дачного поселка упиралась в проволочный забор, за которым черной стеной стоял хвойный лес. В заборе имелась дыра, проделанная предприимчивыми дачниками, устроившими в лесу за оградой стихийную свалку, от которой издалека разило гнилью. Мрачный горец с автоматом первым нырнул в отверстие и растворился в темноте. Гюрза последовал за ним, задержавшись лишь для того, чтобы пожать Федору Лукичу руку. Самойлов сделал правильный ход, поманив горцев золотом: глаза у них так и горели, и чувствовалось, что им не терпится поскорее наложить свои волосатые лапы на блестящие, увесистые слитки – с гиком, со стрельбой и взрывами, с большой кровью, никого не щадя, – словом, в своем фирменном стиле. Они ни капельки не изменились с тех пор, как царская армия впервые отправилась "на погибельный Кавказ воевать Шамиля", – как были бандой бородатых разбойников, так и остались, черт бы их всех побрал, и верная нажива интересовала их гораздо больше, чем какой-то там джихад. Стараясь держаться поближе к заборам, хоронясь за кустами, Федор Лукич вернулся домой. На кухне горел свет, крышка погреба, до этого скрытая затоптанным половиком, была откинута, и из темного квадратного отверстия тянуло запахом прелой картошки. На табуретке у стола сидел похожий на старую больную ворону Сиверс со стаканом водки в одной руке и вилкой с насаженным на нее маринованным огурчиком в другой. * * * В пепельнице дымилась только что закуренная сигарета, рядом лежал облезлый, но идеально вычищенный и смазанный "ТТ". – Нет, вы точно с ума посходили, – сказал Федор Лукич. – Одни являются сюда с целым арсеналом, другой... Ты что, не мог подождать, пока я тебя выпущу? А если бы они вернулись? – Глаза у меня уже не те, что раньше, – посмеиваясь беззубым ртом, сказал Сиверс, – а вот на слух не жалуюсь. Я тебя, Федюнчик, метров за сто услышал. Кабы ты не один шел, я бы успел схорониться, даже не сомневайся... Ну как, проводил гостей? Самойлов молча кивнул. – Вот и славненько, вот и расчудесно. Теперь мы с тобой посидим спокойненько, по-стариковски, а то за этой молодежью не угонишься. Помянем Верблюда, – он хихикнул, – земля ему пухом... – За Верблюда извини, – сказал Самойлов, присаживаясь к столу и беря стакан. – Я же не виноват, что тебя все под этой кличкой знают. – Как будто не ты ее придумал, – продолжая хихикать, сказал горбун. – Да я не обижаюсь, Федюня. Поди, привык за столько-то лет! Ну, вздрогнем! Они чокнулись, выпили, и Сиверс захрустел огурцом. Ел он неопрятно, роняя крошки; в морщинах, что разбегались от углов его беззубого рта, что-то неприятно поблескивало – не то пролитая водка, не то стариковская слюна. От спиртного его глаза сразу покраснели и заслезились, речь потеряла внятность, сделалась бессвязной, но это была чепуха – Сиверс всегда, даже в молодости, слегка пьянел после первой же рюмки, но после этого мог выпить еще ведро, оставаясь все в том же состоянии легкого опьянения. Самойлов всегда подозревал, что горбун не столько пьянеет, сколько прикидывается пьяным, чтобы окружающие расслабились и перестали принимать его всерьез. – Ну что, Федюшок, договорился с орлами горными? Дело-то будет? – спросил Сиверс, наливая по второй. – Будет, – мрачно пообещал Федор Лукич. – Не понимаю, почему вы не сделали этого еще тогда, в пятьдесят четвертом. – Так приказа такого не было, Федечка. А мы люди военные, без приказа – ни-ни. Хозяину зачем-то было надо, чтобы все осталось так, как оно осталось. Вроде второго мавзолея, только под землей. Может, он приходить туда хотел, смотреть... гм... любоваться... – Да Хозяина вашего к тому времени уж год как в живых не было! – Ну так и приказ же натурально некому было отменить. А я отсебятину нести не привык, тем более что тогда не знал и по сей день не знаю, кто там, наверху, был в курсе, а кто нет. Поступишь по собственному разумению, а назавтра под трамвай попадешь или, наоборот, из окна вывалишься... Словом, Федюнчик, что было, то было, и назад ничего не воротишь. Да и надо ли это – возвращать? Эх, молодо-зелено! Сколько дров мы тогда наломали, вспомнить страшно! – Да уж, – вздохнул Федор Лукич, – лучше не вспоминать... До сих пор за вами дерьмо подчищать приходится. – Ну, разве же только за нами? Ты ведь тоже не ангел господень. Я там, в погребе, чуть было со смеху не помер, когда ты тут джигитам про чистые руки рассказывал. Ты поаккуратнее с ними. Они ведь хоть и бараны, но все ж таки с мозгами, головы у них не соломой набиты, нет, не соломой... Хотя про золото ты хорошо придумал, хвалю. Одно слово, моя школа! – Слава богу, недолго уже осталось с этими чернозадыми дипломатию разводить, – мрачно сказал Самойлов. – Твои люди готовы? – Мои люди, Федя, всегда готовы, прямо как юные пионеры. И я, братец, готов. Без малого семьдесят лет в полной боевой готовности – это тебе не фунт изюму! – Да, летит время... Я вот сейчас улицей шел и думал: сколько же лет прошло с тех пор, как покойный шеф меня в курс дела ввел? – Сорок два, – не задумываясь, сказал Сиверс, за хвост вынимая из консервной банки обезглавленную кильку. – Именно, что сорок два. А ты, выходит, с этим камнем за пазухой лет на тридцать дольше моего ходишь... – Не за пазухой, – поправил Сиверс, с чавканьем перетирая кильку беззубыми деснами. По подбородку у него стекал мутный коричневатый рассол. – Не за пазухой, Федюнчик. Ты думаешь, вот это, за плечами у меня, – это что? Горб, думаешь? Ничего подобного, Федя, это – государственная тайна. Он вынул из кармана криво надорванную пачку "Беломора", вытряхнул оттуда папиросу, продул и закурил, окутавшись облаком густого вонючего дыма, от которого у Самойлова сразу запершило в горле. – Это нынче у нас народ ко всему привык и ничему не удивляется, – продолжал Сиверс, щуря от дыма слезящиеся глаза. – Демократия, будь она неладна! Такую страну прогадили, чистоплюи поганые! Мы строили, а они взяли и прогадили! После такого, Феденька, даже если покойничка нашего прямо сейчас обнародовать и напоказ выставить, ничего страшного не случится. Ну, пошумят, поохают, морду кому-нибудь побьют, флажками помашут, штук сто дурацких статеек напечатают... Джигиты твои под это дело непременно что-нибудь взорвут, не без этого, но через месяц все уляжется, будто ничего и не было. Это, Феденька, две стороны одной и той же дерьмовой медали: раньше это быдло всему верило, а теперь ничему не верит, потому что демократия... Хозяин дачи задумчиво кивал, глядя на руку Сиверса, державшую папиросу. Ладонь была непропорционально длинной и узкой, как и пальцы, которые, казалось, имели на один или два сустава больше, чем у обычных людей. Эти непомерно длинные пальцы были толстыми, мосластыми, с квадратными плоскими ногтями и выпирающими костяшками. Эта почти безволосая рука, убившая чертову уйму людей, была обтянута дряблой, морщинистой кожей в коричневых стариковских веснушках, но она ни капельки не дрожала. Она и сейчас была способна убить одним прицельным ударом; правда, за последние десять-двенадцать лет Сиверс здорово сдал и начал пользоваться кастетом, который, без сомнения, в данный момент лежал в кармане его мятых, воняющих псиной и стариковской мочой брюк. – А вот если бы такую пилюлю поднести годиков хотя бы тридцать назад, – продолжал горбун, – это, братец ты мой, было бы почище государственного переворота. От такой новости в ту пору страна развалилась бы как карточный домик, а там и до ядерной войны недалеко. Эта тайна, Феденька, в нашем государстве тогда была наиглавнейшая, так что насчет горба я, может, и не шучу вовсе. Кто его знает, отчего он у меня вырос... А сейчас, Федя, это никому не интересно. Мертвое наше дело, никому не нужное. И слава богу, что я до самого конца дожил. Всю жизнь я возле этого склепа кругами ходил, как пес сторожевой, – и ушел бы, да цепь не пускает... Устал я, Федя, покоя хочется. Не поверишь, когда этот твой, как его... гадюка, что ли?.. – Гюрза, – подсказал Федор Лукич. – Ну, Гюрза... Так вот, когда он, паскудник нерусский, над моей плитой колдовал, я на него, черта, смотрел из-за занавесочки и думал: а может, так тому и быть? Сделать вид, что ничего не заметил, будто ты меня и не предупреждал, повернуть краник – и айда... Черти в пекле небось меня и ждать уже перестали, а я – вот он, здравствуйте! Разводи огонь, мужики, точи вилы, не скучай – работенка подвалила! – Что-то ты не то говоришь, – возразил Самойлов. – Ты это дело, можно сказать, начал, тебе и кончать. – Я его продолжил, – поправил Сиверс. – Кто начинал, тех уж и косточек не найдешь, истлели косточки... Но кончать, видно, и вправду мне придется, больше некому... Да, подумал Самойлов, больше некому. Организация умирала – можно сказать, уже умерла, как рано или поздно умирает любая структура, существование которой потеряло смысл. Остались кое-какие деньги на секретных номерных счетах, есть горстка боевиков, не имеющих понятия, чьи приказы они выполняют и в чьих интересах действуют, и остались двое знающих: он сам и вот этот горбатый старик, который и впрямь чересчур зажился на белом свете. Организация уже давно не пополнялась новыми членами; последним, кого удалось завербовать, был полковник Чистобаев, но разве это сотрудник! Слизняк в погонах, и больше ничего... – Да, – сказал он вслух, – дело сделано, осталось только вымести мусор, прикрыть за собой дверь и тихонечко уйти... – Да ты поэт, Федечка! – воскликнул Сиверс. – Вот не знал... – Поэт, поэт, – думая о своем, рассеянно согласился Самойлов. – Ну, давай допивать и расходиться. Надо выспаться, завтра у тебя тяжелый день... "Последний", – добавил он мысленно. "Поглядим, для кого он будет тяжелее", – подумал Сиверс. Глава 15 Клыков докурил сигарету и выбросил окурок в темноту теплой майской ночи. С вечера небо затянуло плотными тучами, откуда-то порывами налетал прохладный, дышащий влагой ветер, но дождя не было. Дом на пригорке спал, только фонарь над входной дверью освещал округлые бока свежеотесанных бревен и некрашеные перила низкого крыльца. Два прожектора крест-накрест освещали изрытый, забросанный строительным мусором двор и поросший жесткой лесной травой пригорок, под которым скрывался бункер. Стоя у железных дверей тамбура, Клыков видел, как из темноты, держа под мышкой древний ППШ, вышел охранник в летнем полевом камуфляже, пересек освещенное пространство и скрылся во мраке. Глядя ему вслед, начальник охраны подумал, что теперь, после гибели Сиверса, патрулирование можно отменить – оно здорово выматывало ребят, да и вообще... Вообще, все эти часовые, денно и нощно бродящие по двору с архаичными ППШ и современными "Калашниковыми", все эти внутренние посты, несущие круглосуточное дежурство в две смены, все эти молодые, крепкие ребята, оторванные от своих семей и переведенные на казарменное положение, как гарнизон военного городка в зоне вооруженного конфликта, – словом, все, что его сейчас окружало, жило и действовало, подчиняясь его приказам по введенному им самим распорядку, выглядело теперь как минимум смешно и неуместно. А если по большому счету, то все это здорово отдавало безумием, стопроцентной паранойей... "Хотелось бы мне посмотреть на человека, который на моем месте не превратился бы в параноика, – подумал Клыков. – С волками жить – по-волчьи выть... Эх, батоно, батоно! Угораздило же тебя... Как в том старом еврейском анекдоте: вечно ты, Абрам, куда-нибудь вступишь – то в дерьмо, то в партию..." Налетевший с северо-востока ветер заставил невидимый в темноте лес глухо зашуметь, тронул правую щеку прохладой. Клыков подумал, не выкурить ли ему еще одну сигарету, но решил, что на сегодня достаточно: время было позднее, глаза начинали слипаться, а переборщив с никотином, будешь потом не меньше часа вертеться в постели, сбивая под собой простыню, и думать о разной чепухе. Он повернулся к ночному лесу спиной, вошел в тамбур, кивнул сидевшему здесь охраннику и с усилием потянул на себя тяжелую стальную дверь, которая вела во внутренние помещения бункера. Постель, приготовленная для Гургенидзе, была пуста и еще не разобрана: батоно Гогия, разумеется, даже и не думал ложиться. "Черт бы тебя побрал, маньяк!" – пробормотал Клыков и толкнул дверь кабинета. Георгий Луарсабович, как и следовало ожидать, что-то писал, сидя за столом в окружении старинных телефонов и книжных полок. Настольная лампа, как обычно, бросала круг яркого света на зеленое сукно стола, в конусе света под абажуром клубился табачный дым, где-то в углу негромко гудела работающая вентиляция, и тихонько поскрипывало стальное перышко, стремительно скользя по гладкой старой бумаге. Тело по-прежнему лежало на кожаном диванчике у стены, милосердно скрытое тенью. Оно давно высохло, мумифицировалось, но всякий раз, входя в кабинет, Клыков инстинктивно сдерживал дыхание: ему казалось, что в воздухе постоянно витает слабый, но непобедимый и неотступный запашок тления и смерти. Гургенидзе писал, не замечая вошедшего начальника охраны. Потом сжимавшая перо рука остановилась. Минуты две батоно Гогия, хмуря густые брови, перечитывал написанное, а затем вдруг скомкал исписанный на три четверти лист и раздраженно швырнул его в угол. – Что, батоно, не клеится? – сочувственно поинтересовался Клыков. – Не знаю, – пробормотал Гургенидзе, нисколько не удивленный его неожиданным появлением. – Ничего не понимаю... По-моему, я это уже писал вчера, и теми же самыми словами... – Тебе надо отдохнуть, – в стотысячный, наверное, раз сказал Клыков. – Сгоняй в Москву, развейся. Да что Москва! Ты когда в последний раз на воздухе был? Конец мая на дворе, погодка – загляденье, а он сидит в этом склепе, как граф Монте-Кристо! Скоро сам в мумию превратишься. И потом я ведь тебе уже говорил: это все мартышкин труд. Никто твою писанину не опубликует, ФСБ не позволит... – Да плевать я хотел на ФСБ! – вяло взорвался Георгий Луарсабович. – А на публикацию и подавно... Я не Иисус Христос, чтобы насильно ценой собственной жизни вдалбливать в тупые бараньи мозги правду. Она никому не нужна и никому не интересна, она дурно пахнет и совсем не патриотична. Но если так вышло, что я ее знаю, то я просто обязан разобраться, хотя бы для себя уяснить, что к чему, зачем, отчего... Больше всего меня интересует, о чем думал чертов усатый упырь, мой земляк, отец народов, когда отдавал этот приказ. Это же уму непостижимо, честное слово! Он махнул рукой, отложил перо и принялся массировать пальцами веки. Его левая рука, сжимавшая дымящуюся сигарету, мелко дрожала, под глазами набрякли темные мешки. – Коньяку хочешь? – неожиданно спросил он. – На ночь? – усомнился Клыков. – А что, лучше с утра? – резонно возразил Георгий Луарсабович, наклонился и достал из тумбы стола бутылку с обесцвеченной временем этикеткой. Клыков махнул рукой на сон, взял у стены стул и подсел к столу: в конце концов, Гургенидзе впервые за целый месяц изъявил желание поговорить по душам, таким случаем нельзя было пренебрегать. Оттуда же, из тумбы письменного стола, появились две старинные рюмки синеватого стекла – граненые, сужающиеся книзу, на изящных низеньких ножках. Гургенидзе выставил на стол блюдечко с нарезанным лимоном и ловко, одним ударом ладони по донышку, выбил из бутылки пробку. Помимо недюжинной силы, для такой устаревшей, невозможной с современными пробками операции требовалась немалая практика – батоно Гогия явно не терял времени даром. Гургенидзе был здесь единственным человеком, которому Клыков не мог запретить пить, так что высокий, выше человеческого роста, штабель ящиков с отменным коньяком, обнаруженный ими за одной из запертых дверей, находился в его полном и единоличном распоряжении. При этом по-настоящему пьяным Георгия Луарсабовича не видел никто – он постоянно пребывал в состоянии такого нервного возбуждения, что коньяк его попросту не брал. С удивительной точностью, не пролив ни капли на зеленое сукно стола, Гургенидзе наполнил рюмки. Следя за уверенными движениями его рук, Клыков поневоле с очень неприятным чувством вспомнил рассказ старика Ивантеева. Все, что окружало Клыкова здесь, возвращало его к тому рассказу; он будто жил внутри старческого маразматического бреда, среди вещей, явлений и событий, которых в нормальной человеческой жизни попросту не могло быть. В горле першило от бесчисленных сигарет, выкуренных с того момента, как он проснулся в пять утра в одном из отсеков бункера и начал день при мертвом электрическом свете. Взгляд, будто притянутый магнитом, все время возвращался к бесформенной темной массе у дальней стены, где сквозь полумрак таинственно поблескивала кожа диванных валиков, смутно белел в вырезе старомодного жилета треугольник полуистлевшей рубашки и матово отсвечивал могучий, обтянутый высохшей пергаментной кожей череп. В зеленоватом полусвете, пробивавшемся сквозь стеклянный абажур, даже батоно Гогия казался каким-то призрачным, ненастоящим, как будто уже наполовину переселился в мир теней; лишь его волосатые руки, ловко управлявшиеся с бутылкой и рюмками в круге яркого света от настольной лампы, выглядели реальными и полными жизни. – Ты еще в самом начале сказал мне, что обо всем этом думаешь, – нарушил молчание Гургенидзе, подвигая к нему налитую до краев рюмку. – Но, может быть, твое мнение с тех пор переменилось? Скажи, мне это важно. – Не знаю, – медленно произнес Клыков, вращая рюмку двумя пальцами и наблюдая, как бегут по скатерти острые стрелки света, отраженного стеклянными гранями. – Честное слово, батоно, уже не знаю, что тебе сказать. Понимаешь, я никогда не думал обо всем человечестве, просто не видел в этом смысла. Для человечества я никто и ничто, оно обо мне не думает, так с какой стати я должен думать о нем? Думать надо о тех, кто рядом, – о том, как помочь друзьям, как победить врагов... Люди бывают плохими или хорошими не сами по себе, а в зависимости от обстоятельств. Стокилограммовый спецназовец, тупой и наглый деревенский мужик, за всю свою жизнь не прочитавший и пары приличных книжек, – он плохой или хороший? Это зависит от того, на чьей он стороне, с кем он – с тобой или с твоими врагами. Если он спас тебе жизнь – он твой лучший друг, а если изнасиловал и убил твою сестру – к ногтю его... – А если и то и другое? – с интересом спросил Гургенидзе. – Тогда все равно к ногтю, потому что сестра роднее, ближе. Хотя... – Вот именно, – быстро вставил Георгий Луарсабович. – При определенных обстоятельствах этот твой спецназовец может стать ближе и роднее сестры и даже матери. И как тогда быть? Но я не понимаю, к чему ты это говоришь. – Обстоятельства, – сказал Клыков и с некоторым удивлением обнаружил, что держит в руке пустую рюмку. В горле медленно затухал, проникая внутрь, ароматный огонь хорошего коньяка. – Я говорю именно про обстоятельства. Чем глубже я увязаю в этой истории, – он обвел рукой, в которой держал пустую рюмку, вокруг себя, – тем больше убеждаюсь, что обстоятельства могут из любого человека сделать чудовище, монстра вроде того, кто все это устроил, кто отдавал здесь приказы, и тех, кто их беспрекословно выполнял. Обстоятельства... Мы говорим: это не человек, а зверь, нормальные люди на такое не способны... Да черта с два! Те, кто обслуживал печи в Освенциме, были такими же людьми, как мы с тобой, только существовали при других обстоятельствах. И выбор всегда один: сдохнуть или подчиниться обстоятельствам. А они в конечном итоге всегда требуют, чтобы ты стал сволочью. Всегда! Пока об этом не думаешь, еще можно как-то жить, крутиться, успокаивать себя и других, ссылаясь на обстоятельства: мол, что ж поделаешь, сегодня так, а завтра будет иначе... Так ведь не будет! А если будет, то очень ненадолго, а потом станет еще хуже, потому что обстоятельства всегда одни и те же – или ты, или тебя. – Ну-ну? – с интересом подхватил Гургенидзе, наливая по второй. – Прости, но пока что ты не сказал мне ничего нового. – Для тебя, может, и ничего, – согласился Клыков. – Ты как-никак доктор биологических наук, и в интеллектуальном плане мне тебя удивить нечем. Все, до чего я годами сквозь пот и кровь доходил, тебе с пеленок известно. А я вот только здесь, в подземелье этом вонючем, начал о человечестве думать. Обстоятельства – это ведь не только погода. Девяносто восемь процентов обстоятельств – они не от Бога и не от природы, а от людей, людьми созданы и ими же поддерживаются. Вот и выходит: обстоятельства превращают людей в дерьмо, а люди создают обстоятельства, которые превращают их в дерьмо, и они снова создают обстоятельства... Получается, что безразлично, жертвуешь ты жизнью во имя людей или давишь их направо и налево. Получается, что между мной, тобой и, к примеру, Сиверсом нет никакой принципиальной разницы. Я всю жизнь думал, что есть, а ее, блин, нету! – Прекрасно, – сказал Гургенидзе, снова наклоняя горлышко бутылки над его рюмкой. Он выглядел разочарованным, и Клыков понимал почему. Батоно Гогия искал у него моральной поддержки, а вместо этого получил исповедь свежеиспеченного мизантропа, столь же неутешительную, сколь и банальную. – Ну и какой же из всего этого следует вывод? Не знаешь? Клыков пожал плечами. Он действительно не знал. – Ну так я тебе скажу, – продолжал Гургенидзе. – Вывод, Коля, очень простой: не надо забивать себе голову мыслями о человечестве. Ему на тебя действительно наплевать – так же, как и тебе на него. Нельзя объять необъятное, и ты напрасно полез в эти материи. Это был очень правильный подход – думать только о тех, кто рядом. Неважно, что именно ты о них думаешь, важно не выпускать их из вида. Это как за рулем... Когда ты едешь по Садовому, ты ведь не пытаешься представить себе всю транспортную сеть Москвы, а просто следишь за тем, чтобы не впечататься в багажник передней машины и не проскочить перекресток на красный свет. Я не говорю тебе ничего нового, конечно; просто, как ты правильно заметил, опыт таких размышлений у меня богаче, чем у тебя, вот я им и делюсь. Размышлять об этом, спорить об этом хорошо, когда больше не о чем думать и говорить. Но я-то спрашивал тебя о другом. Мне интересно, что нам теперь со всем этим делать? Он повел рукой вокруг себя, повторяя недавний жест Клыкова. Начальник охраны усмехнулся и снова пожал плечами. – А об этом, батоно, думать нечего, – сказал он. – Это теперь не мы с тобой решаем. Я ведь тебе докладывал... – А, ну да... – Георгий Луарсабович печально покивал головой. – Да, действительно, ты говорил... ФСБ, да? – Да. Думаю, участок останется за тобой, и бункер тоже, но вот все, что в бункере, отсюда потихонечку вывезут, а тебя постараются убедить держать язык за зубами. – Ну, это мы еще посмотрим! – вскинул голову Гургенидзе. – А чего тут смотреть, батоно? Как только они вывезут тело и бумаги, у тебя не останется ничего, кроме голословных утверждений. Свидетели – я имею в виду квалифицированных свидетелей, специалистов, – из игры вышли, доказать ты ничего не сможешь... Да ты и не станешь, потому что тебе очень убедительно объяснят, что это не в твоих интересах. Ты же не захочешь, чтобы все эти смерти повесили на нас с тобой, правда? А им это раз плюнуть, хотя настоящего убийцу они знают. Меня во всей этой дурацкой истории радуют только два момента. Во-первых, я очень доволен, что ты сразу не начал кричать о своей находке на весь мир. Тогда бы они тебя точно прикончили – рефлекторно, с перепугу... – А во-вторых? – А во-вторых, батоно, я вчера встречался с генералом, который занимается нашим делом, и он показался мне... ну, э... скажем так, приличным человеком. – Генерал ФСБ? – Понимаю, это звучит как парадокс, – согласился Клыков. – И тем не менее. Знаю, батоно, эти люди отлично умеют притворяться, располагать к себе, и все же... Я ведь не первый день на свете живу. Что-что, а в людях разбираться умею... – Да верю, верю, – отмахнулся Гургенидзе. – Как, говоришь, его фамилия? – Потапчук. – Потапчук, – повторил Георгий Луарсабович. – М-да... Это то, что я называю генералом от сохи. – А кто в этой стране не от сохи? – возразил Клыков. – Ты, батоно, тоже не княжеского рода. Этой страной уже без малого сто лет кухарки управляют. Вон, его благодари, – он кивнул в сторону дивана. – Черт, ты извини меня, конечно, но я так рад, что эту гадость отсюда наконец заберут! Просто передать тебе не могу, как я рад. Сейчас уже можно признаться... – В чем? – В том, что я с первого дня мечтал на тебя настучать куда следует. – Почему же не настучал? – Потому что не знал, что хуже: Сиверс или какой-нибудь Потапчук... – А с чего ты взял, что Сиверс работал не на Потапчука? Огорошив своего начальника охраны этим вопросом, Гургенидзе отсалютовал ему рюмкой и выпил. – Вот скажи мне, Коля, – продолжал он, посасывая ломтик лимона, – ты что, в самом деле поверил, что такой человек, как этот твой Сиверс, мог погибнуть из-за неисправности газовой плиты? Ведь ты же сам сказал, что прямо там, на пожарище, встретил человека, который затем познакомил тебя с Потапчуком. Фактически ты встретил там полевого агента ФСБ, оперативника... Что он там делал, э? – Выслеживал Сиверса, – неуверенно сказал Клыков. Разговаривая с обладателем темных очков, который представился ему Федором Молчановым, он почти ни в чем не сомневался – все выглядело логично и правдоподобно, – но теперь, под влиянием обстановки, коньяка и речей Георгия Луарсабовича, сомнение холодной змейкой скользнуло в грудь и начало возиться там, свивая гнездо и устраиваясь поудобнее. – Сиверса? А может, тебя? Может, горбуна убрали именно потому, что ты на него вышел? Как только ты его нашел, пользы от него не стало никакой, а рассказать он мог многое. Вот его и отправили на тот свет от греха подальше. А этот твой пляжник в черных очках полез в огонь только затем, чтобы убедиться в его гибели. А может, хотел уничтожить какие-то улики – например, следы взрывного устройства. Ты говоришь, Потапчук завтра собирается нанести нам визит? – Да, – сдержанно подтвердил Клыков, – прямо с утра. – Прямо с утра, – повторил Гургенидзе. – Чтобы мы никуда не успели сбежать и ничего не смогли спрятать, а сидели бы здесь и ждали... Вот только чего? – Ну, знаешь, батоно!.. – Клыков развел руками. – С тобой, ей-богу, не соскучишься! Есть такая болезнь – паранойя. По-моему, ты ею заразился. Да оно и неудивительно, здесь ею все насквозь пропитано. – Паранойя – не инфекция, а расстройство психики, – возразил Гургенидзе. – Но заразное. Гургенидзе криво, болезненно усмехнулся. – Дожил, – сказал он. – Отставной подполковник мне диагноз ставит... Значит, говоришь, паранойя? Ну, тогда... – Он, не глядя, протянул руку и снял трубку первого попавшегося телефона – массивного, тускло-черного, угловатого, с облупившимся металлическим диском, стершимися цифрами и шнуром в разлохмаченной матерчатой оплетке. – Возьми, Коля, – продолжал он, протягивая трубку Клыкову. – Раз у меня паранойя, самое время вызвать карету "скорой помощи" и поместить меня в соответствующее заведение. Давай звони! – Убери, – сказал Клыков, отталкивая от себя руку с трубкой. – Что ты, в самом деле? Слова ему не скажи... Вот и есть сумасшедший! При чем тут "скорая"? – Может, и ни при чем, – согласился Гургенидзе, но трубку не убрал. – Но ты все-таки позвони, попробуй. Необязательно в "скорую". Куда хочешь, туда и позвони. Хоть в секс по телефону, хоть на автоответчик гидрометеостанции, хоть в милицию, хоть своему любимому Потапчуку... Давай звони! – Да что случилось? Ты белены объелся, что ли? Гургенидзе не ответил. Зажатая в волосатом кулаке трубка продолжала висеть у самого лица, и Клыков машинально взял ее, намереваясь вернуть на рычаги. Он привстал, потянулся через стол к телефону и замер. Что-то было не так. Потом до него медленно, постепенно начало доходить. Телефон, трубку которого он сейчас держал в руке, был древний, простой, как кремневое ружье, рассчитанный на старинные линии с отвратительным качеством связи. Принимая современный, уверенный и мощный сигнал, аппарат так орал, что во время разговора трубку приходилось держать на некотором расстоянии от уха. Когда Гургенидзе снимал ее с рычагов, все, кто в это время находился в комнате, слышали басовитое гудение работающей линии. Сейчас же трубка молчала. Под насмешливым взглядом Георгия Луарсабовича Клыков осторожно поднес трубку к уху. Она молчала, как сосновая ветка, в ней не раздавалось даже треска. Клыков подергал шнур, постучал по рычагу, зачем-то подул в микрофон, бросил трубку и схватил другую, третью... Все телефоны молчали – линия не работала. – Ты знал?! – повернулся он к Гургенидзе. Тот молча кивнул. – И давно? – Буквально за пару минут до твоего прихода я пытался позвонить в Москву, – сказал Георгий Луарсабович. – И ты молчишь?! Молчишь и поишь меня коньяком?! – А что? – с невинным и вместе с тем усталым видом сказал батоно Гогия. – Что ты можешь изменить? Человечество в лице ФСБ России обратило на нас свое внимание, так что... Да ты ведь сам мечтал, чтобы все это поскорее кончилось! Не бойся, Коля. Кому суждено быть повешенным, тот не утонет. – Фаталист хренов! Жирный болван! – нечеловеческим голосом прорычал Клыков. – Запрись и никого, кроме меня, не пускай! Он выскочил из кабинета, на ходу выдирая из кобуры револьвер. В другой руке он сжимал мобильник, и некоторое время начальник охраны на бегу тыкал большим пальцем в кнопки, пока не вспомнил об окружавшей его толще железобетона. В комнатке, где когда-то сидел дежурный, он схватил трубку одного из стоявших на столе телефонов и снова ничего не услышал. Отброшенная второпях трубка с треском ударилась об аппарат, упала со стола и закачалась на шнуре, как маятник, отсчитывающий секунды. Клыков бежал через анфиладу комнат, сейчас казавшуюся непомерно длинной, прямо как туннель метро или правительственное бомбоубежище, рассчитанное на то, чтобы здесь с комфортом разместилось все Политбюро с семьями, домашними любимцами и многочисленными прихлебателями. Пространство и время тянулись, как нагретая резина; у Клыкова было ощущение, что он пробежал по пустому, шикарно обставленному склепу не меньше километра, прежде чем добрался до внутренней стальной двери тамбура. В тамбуре горел свет. За столиком дежурного никого не было; наружная герметичная дверь, заново навешенная и подогнанная, была открыта настежь, и из черного проема тянуло ночной прохладой. Потом снаружи донесся чей-то крик. Не ночной птицы или какого-нибудь зверя – кричал человек, нечленораздельно и отчаянно, как под ножом. Потом прогремела очередь, и Клыков по звуку узнал старенький ППШ. Темнота за распахнутой дверью вдруг стала разжижаться, на глазах приобретая мрачный красноватый оттенок. По земле запрыгали зыбкие, дрожащие отблески, и Клыков понял, что прямо у него над головой, на пригорке, горит недостроенный дом, где обитала охрана. Потом пламя вырвалось на волю, поднялось, расправив оранжевые крылья, и в дымном зареве, затопившем двор, Николай Егорович увидел перебегающие темные фигурки, неумолимо сжимавшие кольцо. Он выстрелил по одной из револьвера; человек споткнулся и упал, слившись с землей. Клыков бросился к двери. Запершись изнутри, за этой дверью можно было бесконечно долго держать оборону, даже если бы питаться пришлось одним коньяком. Тяжелая стальная пластина весом в полтонны неохотно сдвинулась с места и начала закрываться, с каждым пройденным сантиметром двигаясь все быстрее и легче. Клыков услышал отдаленный щелчок, и сейчас же винтовочная пуля высекла из металла длинную бледную искру, рикошетом уйдя куда-то в глубину бункера. Он приналег, но дверь вдруг остановилась на полпути. Опустив глаза, Клыков увидел тело охранника, лежавшее у порога и не дававшее двери закрыться до конца. Он нагнулся, подхватил труп под мышки и скорее угадал, чем услышал еще один щелчок снайперской винтовки. Тупой безболезненный удар отбросил его назад, опрокинув навзничь. Клыков лежал, безучастно глядя на плавающий в вышине забранный стальной решеткой осветительный плафон, похожий на диковинную, неимоверно вытянутую поперек себя луну, видимую из окна тюремной камеры. Откуда-то, как ему казалось с другой планеты, доносились выстрелы, крики и даже парочка разрывов, заставивших бетонный пол под ним ощутимо вздрогнуть. Потом прямо над ним, заслонив клетчатую электрическую луну, всплыло смуглое горбоносое лицо, почти до глаз заросшее иссиня-черной бородой. Некоторое время Клыков безразлично смотрел в это лицо, затем в нем зародилось и стало нарастать смутное беспокойство. Было что-то, что ему, кажется, полагалось сделать с этим лицом, – что-то не слишком обременительное, но очень важное. Вспомнив, что это было, Клыков сосредоточился на своей правой руке. Собрав все силы, он смог сомкнуть немеющие пальцы вокруг удобно изогнутой рукоятки револьвера. Казалось, револьвер весит не меньше тонны. Рука умирающего слабо шевельнулась, пытаясь оторвать эту непомерную тяжесть от земли. Стоявший над Клыковым бородач в камуфляжном комбинезоне уловил это слабое движение, и его густые черные брови удивленно приподнялись. – Шайтан, – сказал он изумленно, нацелил висевший на плече автомат Клыкову в лицо и спустил курок. * * * Не чуя под собой ног, Глеб сбежал по ступенькам крыльца и прыгнул за руль. Запуская двигатель, он увидел, что дверь отделения открылась и на крыльцо, почесывая под фуражкой затылок, лениво, нога за ногу, вышел старлей – жирный, сонный, ленивый, перетянутый ремнями портупеи, с криво висящей на брюхе кобурой и красной повязкой дежурного на рукаве. Сиверову подумалось, что мент хочет сказать ему еще что-то важное, припомнившееся в последнюю минуту; он потянулся к кнопке стеклоподъемника, но старлей, не переставая чесать затылок под сдвинутой до самых глаз фуражкой, свободной рукой порылся в просторном кармане форменных брюк и вынул оттуда пачку сигарет. Глеб перестал обращать внимание на этот сухопутный вариант Моби Дика, передвинул рычаг коробки скоростей, плавно выжал сцепление и дал газ. Машина рванулась с места, и ярко освещенное крыльцо милицейского участка практически мгновенно превратилось в исчезающее позади красиво подсвеченное фонарем облако густой провинциальной пыли. Глеб от души понадеялся, что большая часть этой пыли осядет на его недавнем собеседнике, испортив тому все удовольствие от ночного перекура на крылечке, а затем забыл о нем, сосредоточившись на дороге. Уже оставив позади последние огни поселка и выскочив в чистое поле, он посмотрел на вмонтированные в приборную панель часы. Четверть девятого. Время было детское, и Глеб, вынув из кармана телефон, набрал номер Федора Филипповича. Мобильный генерала был отключен. Сиверов еще раз недоверчиво покосился на часы, потом на дисплей телефона. Одно из двух: либо Потапчук решил хорошенько отоспаться перед завтрашним визитом на дачу Гургенидзе, либо, как бывало уже не раз, забыл подзарядить батарею, и телефон отключился сам собой. И то и другое было одинаково паршиво; вздохнув, Глеб набрал сначала номер служебного телефона Федора Филипповича, а когда это не дало никакого результата, с большой неохотой позвонил ему домой. Машину трясло и швыряло на изрытой ямами и ухабами проселочной дороге, ощетинившейся кусками битого-перебитого, как после минометного обстрела, асфальта. Руль так и норовил вырваться из руки, и, чтобы не улететь в кювет, Глебу пришлось снизить скорость. В трубке один за другим тянулись длинные гудки, перемежавшиеся треском и хрипом помех – связь тут была не ахти, чувствовалось, что Глеб вот-вот выйдет из зоны действия сети. Он нажал на тормоз, прервал соединение и задумчиво почесал переносицу, решая, как быть. То, что Федор Филиппович не отвечает ни по одному из своих номеров, с каждой минутой представлялось ему все более дурным знаком. Темнота, как живое существо, шевелилась вокруг, льнула к закрытым окнам машины, и в этой темноте Глебу мерещилась крадущаяся обезьянья фигура с руками ниже колен и горбом, в профиль напоминающим сложенные крылья. Бывают люди, которые умирают раз за разом при большом стечении народа, и потом всякий раз выясняется, что умер кто-то другой – умер вместо них, умер для того, чтобы эти люди продолжали жить, сменив одну неброскую, малозаметную личину на другую, такую же неприметную. Их поступь легка и беззвучна, их расчеты всегда верны, а удары смертельны; защита не срабатывает, упреждающие действия опаздывают, и наступает момент, когда ты сидишь в машине посреди утонувшего во мраке поля и слушаешь, как тянутся в трубке длинные гудки... "Стоп, – сказал себе Глеб. – Спокойно! Подумаешь, никто трубку не берет. Мало ли что..." Он болезненно поморщился. "Мало ли что" – не самый сильный аргумент, когда речь идет о пропавшем генерале ФСБ. Это не иголка и не бухгалтер какой-нибудь, он всю жизнь подчиняется вот таким ночным звонкам, и вокруг него всегда полно людей, быть недоступным для которых он просто не имеет права. И если генерал ФСБ не отвечает на звонки, это серьезный повод для беспокойства. Весь вечер Глеб провел как на иголках, а в начале двенадцатого, когда предпринимать какие-то действия, строго говоря, было уже поздно, все-таки не утерпел, поднялся из кресла, обулся, натянул на плечи куртку и сунул в карман ключ от машины. "Надо кое-что проверить", – ответил он на вопросительный взгляд Ирины и поскорее вышел из квартиры, чтобы не вступать в ненужный спор. Он сбежал по лестнице, остро ощущая свою вину и неизбывное, вечное свое окаянство, сел в машину и, наплевав на правила движения, помчался в захолустный поселок – тот самый, на одной из тихих улочек которого на днях повстречался с Клыковым. Хуже всего было то, что он никак не мог понять, почему так спешит. Конечно, проверка была необходима, и произвести ее следовало бы сразу же, прямо на месте происшествия. Но коль скоро он этого не сделал, отвлекшись на Клыкова, и тянул с этим делом почти двое суток, то с таким же успехом проверку можно было отложить до утра, тем более что на ночь глядя в таком захолустье никого не найдешь и ни от кого ничего не добьешься. Но внезапно овладевшее им беспокойство было так сильно, что он знал наверняка: заснуть все равно не удастся. А разве есть лучший способ борьбы с бессонницей, чем прогулка на свежем воздухе? Когда он ворвался в приемный покой крошечной районной больницы, дежурный врач, к счастью, еще не спал. Сей достопочтенный эскулап – лет двадцати семи от роду, безусый, но зато с модной козлиной бородкой и пушистыми рыжеватыми бакенбардами – бдительно стоял на страже здоровья нации, имея в правой руке рюмку неразведенного медицинского спирта, в левой – половинку парникового огурца, а напротив себя – готовую к употреблению медсестру в миниатюрном халатике, надетом, как показалось Глебу, прямо на голое тело. Действуя с решительностью и слаженностью, говорящими о немалом опыте, эта парочка первым делом постаралась выставить Глеба за дверь. Этот номер у них, естественно, не прошел. Удостоверение офицера ФСБ Федора Молчанова, предъявленное в развернутом виде, хоть и не заставило медиков воспылать к Глебу горячей любовью, заметно умерило их боевой пыл. Безусый медик поначалу держался иронично и снисходительно, так что Глебу стоило немалых трудов сохранить хотя бы видимость приличия и не засветить ему в лоб. Сдержался он только потому, что из битого доктора помощник получился бы еще хуже, чем из небитого. Взвешивая каждое свое слово, Глеб кротко согласился с тем, что постояльцы больничного морга до утра никуда не разбегутся. ("Они никуда не денутся, даже если вострубят трубы Страшного Суда, – оскорбительно улыбаясь, заверил его доктор, – потому что дверь заперта снаружи, ключ у прозектора, а прозектор давным-давно спит у себя дома, в кроватке".) Согласился он также и с тем, что на свете существует трудовое законодательство, больничный распорядок дня и масса иных, целиком законных, устоявшихся, уважаемых всеми нормальными людьми правил и установлений, которые препятствуют рыжему доктору бросить все свои дела (тут Глеб выразительно покосился на стол, но доктор сделал вид, что не заметил его взгляда) и вместе с нетерпеливым "товарищем из внутренних органов" полночи заниматься ерундой. Язык у доктора был подвешен отменно, медсестра смотрела на него с нескрываемым восхищением, и, подогреваемый ее влюбленным взглядом, сопливый Айболит распинался на эту тему добрых пять минут. Глеб терпеливо дослушал его до конца, кивая и улыбаясь, когда доктор обращался к нему с вопросом: "Вы со мной согласны?", а потом, когда светило районной медицины наконец выдохлось и с утомленным видом хлопнуло рюмочку спирта, коротко, не вдаваясь в подробности, изложил свое дело. Примерно на середине его короткого спича на равнодушно-томной физиономии доктора появилось заинтересованное выражение, а когда Глеб закончил, напоследок повторив просьбу проводить его в больничный морг, эскулап с неуместной радостью воскликнул: "Ба! Что же вы сразу не сказали? В морге вам делать нечего, вашего клиента там все равно нет". – "Убежал?" – не удержавшись, съязвил Сиверов, на что ничуть не обиженный доктор сообщил, что его – в смысле, клиента – там никогда и не было. "Вам повезло, – любовно теребя свою бородку, объявил он. – Вы совершенно случайно нарвались на человека, который может дать вам самую полную информацию. Только предупреждаю, ничего подписывать я не стану и на суд тоже не пойду". Глеб горячо поблагодарил его за ярко выраженную гражданскую позицию и не менее горячо заверил, что ни о каком суде не может быть и речи, поскольку мертвых, как известно, не судят. Пропустив мимо ушей шпильку насчет гражданской позиции, доктор поведал ему свою историю. С первых же слов Глеб понял, что ему действительно повезло, поскольку его собеседник в силу своего юного возраста и бедственного материального положения в свободное от основной работы время подрабатывал на "скорой". Работа была тяжелая, но давала опыт, ценнее которого для начинающего врача ничего нет и быть не может, и рыжий доктор Женя пахал как вол, повышая свою квалификацию мастера по ремонту человеческих организмов. Так вот, в тот самый День, когда некий горбатый пенсионер республиканского значения вошел в неразрешимое противоречие с собственной газовой плитой, доктор Женя как раз ишачил на "скорой". Своей станции скорой медицинской помощи в поселке не было, ее заменяли три машины, которым иногда – очень редко! – удавалось немного постоять во дворе больницы. В день, когда в доме на Второй Садовой рванул газовый баллон, одна из этих машин находилась в ремонте ("Она и сейчас в ремонте, – сказал доктор Женя, – и, по моему слабому разумению, пребудет там во веки веков, аминь"), а две другие с самого утра были в разъезде. Диспетчер по рации сообщил доктору Жене о вызове, поступившем с Садовой, добавив, что вторая машина ушла к черту на кулички, в дальнюю деревню, принимать у сорокалетней доярки роды. Доктор в этот момент подъезжал к дому на другом конце поселка, где продолжавшаяся третий день свадьба уже перешла в стадию поножовщины. Милиция, как всегда в подобных случаях, не спешила принять участие в веселье, так что сообщение о том, что клиенту на Садовой торопиться уже некуда, было воспринято экипажем "скорой" с чувством глубокого удовлетворения. Работы на свадьбе оказалось более чем достаточно. Троих, в том числе и жениха, пришлось доставить в больницу, причем в машине они то пели хором, то пытались возобновить драку. Словом, на Вторую Садовую врач приехал, когда там уже не осталось ничего, кроме груды горелых головешек. Он связался по рации с милицией, и там ему подтвердили, что труп увезла другая машина. А еще через час вторая машина вернулась из своих дальних странствий с роженицей и здоровеньким, крепким пацаненком на борту. Тут Женя призадумался и снова связался с милицией, тем более что вызов на Вторую Садовую числился за ним и ему предстояло как-то отчитываться за труп, которого он в глаза не видел. В милиции лениво удивились и пообещали разобраться, но, естественно, не стали, потому что старик был одинокий, прав на его бренные останки никто не предъявлял, увезла его, как ни крути, "скорая", так вот пусть "скорая" и разбирается, если ей делать нечего... И вот история с исчезнувшим покойником и таинственной труповозкой (""Летучий Голландец", блин!" – прокомментировал доктор Женя) была предана забвению – не по злому умыслу, а как-то сама собой, ввиду ее полной несуразности. Все чувствовали, что произошло какое-то дурацкое недоразумение, которое разъяснится сразу же, как только кто-нибудь попытается в нем разобраться. Но никто и не пытался. "Все ясно, – сказал Глеб, начиная понимать, что предчувствие его не обмануло. – Номера ваших машин ты помнишь?" – "Еще чего! – возмутился Женя. – Что я тебе – ги-бе-де-де? Да вон они, все три, во дворе стоят, у нас сегодня спокойно – тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить!" Глеб выглянул в окно и увидел машины – две потрепанные "Газели" и полуразобранный "уазик" с красным крестом на унылой помятой морде. Номер "Летучего Голландца", который увез тело Сиверса с места взрыва, он помнил наизусть – запомнил в силу давно укоренившейся привычки. Среди стоявших во дворе больницы карет "скорой помощи" автомобиль с таким номером отсутствовал – что и требовалось доказать. Он поблагодарил рыжего доктора Женю, извинился за вторжение и направился к дверям. "Куда теперь?" – осведомился доктор. "В милицию", – ответил Глеб. "Погоди", – сказал добрый доктор Айболит и, взяв со стола, протянул ему почти полную медицинскую склянку со спиртом. "Это еще зачем? – удивился Сиверов. – Я за рулем". – "А это не тебе, – прозвучало в ответ. – Это Трунову, он сегодня дежурный. Хрен ты от него чего-нибудь без этого дела добьешься, он тебя вместе с твоим удостоверением пошлет в пешее эротическое турне..." Одного взгляда на дежурного старлея Трунова Глебу оказалось достаточно, чтобы мысленно поблагодарить доброго доктора. Дежурный ворчал, мычал, бессмысленно лапал то трубку телефона, то селектор, то журнал учета, пока на свет не явилась заветная емкость. Тогда старлей прямо на глазах подобрел, взгляд его обрел осмысленность, журнал учета был открыт на нужной странице, и тут же выяснилось, что микроавтобус скорой медицинской помощи с названным Глебом регистрационным номерным знаком действительно был объявлен в угон такого-то числа текущего месяца: "Два дня назад это было, во, гляди!" Угнан в подмосковном Подольске, а обнаружился в тот же день в придорожном кювете километрах в двадцати от поселка, от этого вот самого места, – пустой, естественно, без рации, без бензина и без аккумулятора... Все было ясно. Кто-то снова, как много лет назад, вывел горбатого Сиверса из-под удара, инсценировав его смерть. И уж наверняка сделано это было не для того, чтобы дать ему спокойно умереть от старости в тихой российской глубинке. В черном пластиковом мешке, вынесенном из сгоревшего дома, могло лежать что угодно – и труп безымянного бомжа, и горелое бревно. А Сиверс в это время уже был далеко... Глеб снова поочередно набрал номера всех известных ему телефонов Федора Филипповича, и снова безрезультатно. Тогда он включил передачу, в два приема развернул машину на узкой дороге и помчался обратно в поселок. Здесь ему за каких-нибудь двадцать минут удалось отыскать исправный таксофон, с которого он позвонил в общественную приемную ФСБ и заговорщицким голосом сообщил, что на генерала Потапчука готовится покушение: "А может, уже и состоялось, пока мы тут с вами болтаем..." Не удостоив ответом дежурного чудака, которому приспичило узнать, кто говорит, Глеб вернулся за руль и, больше не раздумывая, на бешеной скорости погнал машину в сторону подмосковных Горок, близ которых купил участок под застройку Георгий Луарсабович Гургенидзе. С дороги он попытался позвонить по оставленным ему Клыковым номерам – и тут мобильный телефон был недоступен, а обычный просто не отвечал. Глеб проверил, легко ли вынимается из наплечной кобуры пистолет, и только после этого продолжил путь, больше нигде не останавливаясь. Глава 16 Утро выдалось серенькое, хмурое, с редким моросящим дождичком, мелкими капельками оседавшим на ветровом стекле генеральского "Мерседеса". Настроение у Федора Филипповича было под стать погоде, и то обстоятельство, что этой ночью генералу не дали выспаться, отнюдь не способствовало его улучшению. Сердито нахохлившись, Потапчук сидел на заднем сиденье и, сонно моргая, смотрел в забрызганное дождем окно на проплывающие мимо подмосковные пейзажи. За молочной фермой машину остановили. Гаишников было двое, оба в полной боевой амуниции – в стальных касках, бронежилетах и с автоматами. Пока один разговаривал с водителем, второй стоял в сторонке, держа "Мерседес" на мушке. "После обеда горчица", – раздраженно подумал Федор Филиппович, показывая гаишнику свое удостоверение. Милиционер козырнул и отступил в сторону. Машина тронулась, миновала милицейскую "десятку", а потом и пустой армейский грузовик с мокрым брезентовым тентом, съехавший двумя колесами в неглубокую придорожную канаву и оттого стоявший криво, как будто его подбили. Вспаханное поле по обеим сторонам дороги было испещрено человеческими следами; вдали, где-то на полпути между грузовиком и кромкой леса, виднелась редкая цепочка человеческих фигур, на таком расстоянии казавшихся неподвижными. Проезжая мимо них, Потапчук увидел именно то, что ожидал: два десятка зеленых солдат срочной службы в мокрых плащ-накидках с автоматами наперевес уныло месили раскисшую пашню, делая вид, что прочесывают местность. У сломанного шлагбаума, некогда преграждавшего съезд на лесную дорогу, стоял еще один пикет, на этот раз армейский. Федору Филипповичу не надо было спрашивать у этих людей документы, чтобы угадать в них спецназовцев, – об этом говорило каждое движение, даже то, с какой кажущейся небрежностью они обращались с оружием. Когда один из них отвернулся, чтобы ответить на вызов по рации, генералу стала видна надпись "ФСБ", крупно выведенная на спине его легкого бронежилета. – Новости есть? – спросил Потапчук у молчаливого здоровяка, проверявшего его документы. – Нет, товарищ генерал, – ответил тот и отступил, небрежно козырнув. Машина миновала светлую даже в это пасмурное утро березовую рощу, пересекла свежо зеленеющий под дождем лужок и углубилась в сосновый бор. Справа от дороги в зарослях каких-то кустов мелькнула полуразрушенная кирпичная стена с черным провалом пустого оконного проема – все, что осталось от караульной будки. Федор Филиппович поймал себя на том, что испытывает странное волнение, нараставшее по мере приближения к цели. Рука в кармане плаща сжимала мобильный телефон. Нет, не стоит, не телефонный разговор. Так ему и было сказано полтора часа назад: "Это не телефонный разговор. Выставьте оцепление, прочешите местность, объявите план "Перехват" и приезжайте, поговорим на месте". "Паршивец, – подумал Потапчук. – Мало того, что выспаться не дал, так он еще и командует!" Когда по его расчетам до дачи Гургенидзе осталось проехать метров сто, от силы сто пятьдесят, за поворотом лесной дороги они вдруг увидели две стоящие на обочине машины – запыленную белую "девятку" и ржавую красную "копейку". Обе машины были развернуты в сторону шоссе, как будто ехали с дачи... или ждали кого-то, кто собирался быстро оттуда убраться. – Останови, – сказал Федор Филиппович. Водитель нажал на тормоз. Генерал выбрался из машины и подошел к "девятке", которая стояла первой. Ему не почудилось: ветровое стекло "Лады" действительно было прострелено, в нем чернела единственная круглая дырка, обведенная белой каемкой крошащихся стеклянных кристалликов. Отверстие находилось как раз напротив головы водителя, который, неловко привалившись к дверце, застыл там, где его застигла смерть. Даже сквозь пыльное, забрызганное дождем стекло было видно, что это кавказец, и тут Федору Филипповичу пришлось задуматься. Кавказцу, да еще и убитому, здесь было совершенно нечего делать. Он удивился еще больше, когда обнаружил, что мертвый водитель второй машины, тоже кавказец. Его застрелили сбоку, через открытое окно, в которое он выпускал дым последней в своей жизни сигареты. Сгоревший до самого фильтра окурок до сих пор был зажат у мертвеца в зубах; короткоствольный милицейский "Калашников" торчком стоял между сиденьями справа от убитого. – Ничего не понимаю, – пробормотал Потапчук и обернулся, как будто намереваясь поделиться своим недоумением с шофером "Мерседеса". Оказалось, что его личный водитель стоит за машиной, положив на ее крышу вытянутые руки, в которых зажат табельный "Макаров", и держит на мушке лес, причем с таким видом, словно готовится дать решительный отпор целой банде. – На белок охотишься? – ворчливо поинтересовался Потапчук и поставил торчком воротник плаща, чтобы дождик не капал за шиворот. – Убери свой пугач и садись за руль. Мертвые не кусаются. Он немедленно пожалел о своей резкости, увидев смущение на лице водителя, но извиняться не стал. Оба вернулись в машину, и спустя пять минут "Мерседес" осторожно, переваливаясь на разъезженных колесами тяжелых самосвалов рытвинах, вполз во двор через распахнутые настежь ворота. Здесь водитель резко дал по тормозам, но Потапчук этого даже не заметил: не веря глазам, он изумленно озирался по сторонам. Он, конечно, догадывался, что здесь произошло что-то, мягко говоря, нехорошее, но такого все же не ожидал. На вершине пологого пригорка громоздилась огромная куча тлеющих, дымящихся головешек; то и дело выбивались оранжевые языки угасающего, потерявшего силу пламени. В воздухе висел тяжелый запах гари; серый дым рваными клочьями стелился по земле. Усеянный мертвыми телами двор представлял собой поле недавнего сражения: повсюду трупы в камуфляже и спортивной одежде, разбросано оружие. Федор Филиппович заметил ППШ, выглядевший так, словно неделю назад сошел с заводского конвейера. Потапчук удивился, но вспомнил про бункер, и все встало на свои места. Судя по всему, ночью здесь бушевал настоящий бой – без пощады, до последнего патрона и последней капли крови. Отличить нападавших от защитников бункера было несложно: все они оказались кавказцами ("При чем тут кавказцы?" – снова подумал Федор Филиппович) и все без исключения имели оружие с глушителями. Генерал озадаченно огляделся. Он стоял с непокрытой головой под моросящим дождиком. Водитель был рядом, и в руке у него опять возник пистолет. Дождевые капли поблескивали на вороненом железе ствола. Потапчук потянулся было за своим оружием, но передумал: живых тут, кажется, не осталось, а если бы кто-то и захотел поиграть в войну, то толку от генеральского "Макарова" с именной гравировкой на рукоятке в такой игре было бы не больше, чем от детского водяного пистолета. Федор Филиппович медленно двинулся вперед. Вокруг стояла неживая, ватная тишина, нарушаемая лишь шарканьем подошв по мокрой траве, тихим шорохом дождя да потрескиваньем догорающего пожарища. В стороне, у забора, стояли машины – два изрешеченных пулями японских джипа, тяжело осевшие к земле на простреленных колесах, и закопченный остов сгоревшего дотла "Хаммера". Похоже, там их поставили накануне, никто из обитателей бункера даже не пытался отсюда уехать. На лесной дороге стояли машины с убитыми водителями-кавказцами. Значит, и нападавшие остались здесь – все, до последнего человека. Или не все? Водители ведь не сами застрелились, кто-то им помог... Повернув голову, Потапчук увидел знакомый автомобиль. Машина была цела и невредима, и у него немного отлегло от сердца. Правда, ситуация от этого яснее не стала. Получалась какая-то чепуха: приехавшие на двух машинах кавказцы, вооруженные автоматами с глушителями, ночью напали на дачу Гургенидзе – напали внезапно, тайно, застав охрану врасплох, – перебили всех, сожгли дом и каким-то таинственным образом сами полегли до последнего человека... Или их было больше и они уехали на третьей машине? Зачем же в таком случае было убивать водителей первых двух? Федор Филиппович остановился над трупом смуглого бородача в зеленом летнем камуфляже. Кавказец лежал ничком, головой к бункеру, накрыв своим телом снайперскую винтовку с глушителем. Спина его была наискосок прошита автоматной очередью; прикрывавшая волосы зеленая повязка тоже была прострелена, и пулевое отверстие с расплывшимся вокруг него пятном крови напоминало вытканный на зеленой ткани бурый цветок с круглой черной сердцевиной. – Контрольный выстрел, – неожиданно прозвучал знакомый голос. – Занятно, правда? Вздрогнув, Федор Филиппович поднял голову и успел схватить за руку водителя, который – от неожиданности, наверное, – уже собрался стрелять, хотя тягаться в скорости и точности стрельбы с Глебом Сиверовым ему было попросту невозможно... – Тихо, тихо, – сказал Потапчук, – свои... Что ж ты нервный-то такой? Иди, дружок, посиди в машине, мы тут без тебя разберемся. Слепой стоял в сторонке, держа под мышкой то, что Потапчук поначалу принял за древний, давно уже снятый с производства АК-47. Но, подойдя ближе, Федор Филиппович увидел, что это не АК-47 и вообще не "Калашников", а что-то очень на него похожее, хотя и более древнее. – Это что у тебя? – спросил он совсем не то, что собирался спросить. – Несмываемое пятно позора на репутации советских конструкторов стрелкового оружия, – отрапортовал Сиверов. – "Штурмгевер-44", немецкая штурмовая винтовка образца сорок четвертого года. Она вам ничего не напоминает? Взял для коллекции, уж очень редкая вещь, у нас ее днем с огнем не сыщешь... Кстати, если интересуетесь, здесь навалом раритетов, и все в превосходном состоянии. Не хотите повесить над кроватью парочку парабеллумов и наган? – Тьфу! Как маленький, честное слово! Скажи лучше, что все это означает? Надеюсь, это не ты устроил здесь филиал Куликовской битвы? – О поле, поле! Кто тебя усеял мертвыми костями? – задумчиво продекламировал Глеб. Вид у него был усталый и осунувшийся, на подбородке темнела проступившая за ночь щетина. – Вот я и спрашиваю: кто? Глеб невесело рассмеялся. – Вы обо мне слишком хорошего мнения, Федор Филиппович, – сказал он. – Или слишком плохого. Разве такое по плечу одному человеку? – Да кто тебя знает, – устало отмахнулся Потапчук. – С тебя станется... Слушай, пойдем под крышу, капает ведь! – В бункер ходить не надо, – посоветовал Глеб. – Уж лучше под дождем... Или пойдемте в мою машину. – А что в бункере? Слепой поморщился. – Головешки, – сказал он. – Расстреляли, забросали гранатами, облили бензином, заложили взрывчатку – словом, сделали все, что могли. Они бы и стены, наверное, снесли, да ядерной боеголовки под рукой не оказалось, а обычная взрывчатка этому бункеру вроде легкой щекотки... – То есть... – То есть, Федор Филиппович, в бункере не осталось ничего, что можно было бы идентифицировать. Неприглядное зрелище, и пахнет скверно, так что, если хотите, идите туда сами, а я лучше тут постою. Это была зачистка, товарищ генерал, и произвели ее очень тщательно. – Гургенидзе?.. Глеб выразительно пожал плечами. – Скорее всего был в бункере. Клыков говорил, что он там прямо-таки поселился, даже воздухом подышать не выходил, все писал что-то... Там, я думаю, и остался. Клыков, по крайней мере, там, в тамбуре. Погиб на боевом посту – всю голову разнесли из автомата, в упор. Только по шраму на глотке и опознал. У него вот тут, – Глеб провел большим пальцем чуть пониже кадыка, – тонкий такой шрам, как у Остапа Бендера после бритвы. Я спрашивал откуда, и он мне сказал, что это чеченцы ему на память оставили. Добрались-таки они до него, надо же... – Не понимаю, откуда здесь кавказцы, – сказал Федор Филиппович. – И почему ты так уверен, что это именно чеченцы? – А вот это, товарищ генерал, самое интересное, – сказал Глеб. – Я тут встретил еще одно знакомое лицо. Пойдемте, покажу. Он подвел Потапчука к одному из тел. Человек в полевом камуфляже и легком бронежилете, весь увешанный гранатами и подсумками, лежал на спине, глядя в хмурое небо широко открытыми глазами. Дождевая вода скапливалась в глазницах, переполняла их и двумя тонкими ручейками сбегала вниз по заросшим черной щетиной щекам, отчего казалось, что мертвец плачет. Поза убитого еще издали показалась Федору Филипповичу странной: он лежал, подсунув под себя обе руки, как будто перед самой смертью получил хорошего пинка пониже спины и еще успел схватиться за пострадавшее место. – С ума сойти! – выдохнул генерал, стоило ему только взглянуть в лицо убитого. – Да это ж Асланов! – Гюрза, – подтвердил Глеб. – Вот и отпала необходимость за ним гоняться по всему свету. Отгулял, джигит, отпраздновал... – Ничего не понимаю, – пробормотал Федор Филиппович. – Сейчас поймете, – пообещал Слепой, легко опускаясь на корточки рядом с убитым. – Обратите внимание: в отличие от всех остальных у него прострелены только ноги – обе, как будто он убегал, а ему полоснули по ногам из автомата. А потом... да вот, взгляните. Отложив в сторонку свой "штурмгевер" ("Раритет, блин", – подумал Федор Филиппович), Глеб перевернул убитого на живот. Теперь стало понятно, почему он лежал в такой странной позе: руки у него были связаны за спиной обрезком брезентового ремня. Потапчук заметил, что Глеб не ошибся: действительно, обе штанины убитого ниже колен были разодраны пулями и свисали кровавыми лохмотьями. "И этого в спину, – подумал генерал, – да еще и руки связаны... Господи, да что тут было?!" – Ну, теперь видите? Да не сюда, на затылок смотрите! Видите? Федор Филиппович увидел, и ему нестерпимо захотелось закурить. На голове убитого, позади и немного ниже левого уха, волосы слиплись в кровавый колтун. – Эксперты, конечно, скажут свое слово, – будто издалека, донесся до него голос Слепого, – но я и сам могу вам сказать, что это не пуля, а какой-то тупой и тяжелый предмет... вроде кастета. Вам это ничего не напоминает? – Вот сволочь, – с трудом шевеля онемевшими губами, произнес Федор Филиппович и полез за валидолом. * * * Денек выдался пасмурный, будний, так что народу на дачах было совсем мало – так, горсточка старух, которых любящие дети по весне вывозили за город и держали здесь до самых холодов, отдыхая от их присутствия. Мелкий моросящий дождик, который начался еще до рассвета, даже не думал прекращаться, и тарахтящая, бренчащая, как наполненное гайками жестяное ведро, бледно-зеленая "Ока", остановившаяся у ворот дачи Федора Лукича Самойлова, вся поблескивала от воды, будто лакированная. В углу ветрового стекла красовался ярко-желтый квадрат со стилизованным изображением человека в инвалидном кресле; точно такой же квадрат, означавший, что машиной управляет инвалид, был прилеплен к заднему стеклу. Увидев этот драндулет из окна, Федор Лукич схватился за голову: похоже, старик окончательно спятил, раз явился сюда среди бела дня, да еще на такой приметной машине! "Ока" продолжала тарахтеть у закрытых и запертых на замок ворот. Из нее никто не выходил – слава богу, у старого орангутанга хватило ума хотя бы на это. Медлить, однако, не следовало. Федор Лукич быстро вынул из тайника в камине пистолет – тот самый, что был обещан Гюрзе, но так ему и не достался, – сунул его за резинку шортов, набросил на плечи просторную ситцевую рубашку и, на ходу застегивая пуговицы, выбежал во двор. Он отпер замок, в последний раз проверил, не выпирает ли из-под рубашки пистолет, и распахнул ворота настежь. "Ока" газанула, окутавшись облаком вонючего грязно-белого пара, рывком выскочила из глубокой глинистой, уже начавшей раскисать и наполняться водой колеи и медленно, аккуратно въехала во двор, а оттуда – прямо в распахнутые ворота гаража. Федор Лукич закрыл и запер ворота, повторил ту же операцию с воротами гаража и включил в гараже свет. Сиверс уже заглушил двигатель и в данный момент, кряхтя, выбирался из своего "гроба на колесиках", как он сам его называл. "Ока" была оборудована ручным управлением, и ни одному инспектору ГАИ при виде торчащих вокруг руля дополнительных дуг и рычагов в сочетании с заметным даже в темноте горбом ни разу не пришло в голову поинтересоваться, в действительности ли водитель является инвалидом. Сиверс мастерски умел изображать несчастного и убогого, а на заднее сиденье клал пару потрепанных костылей. Так что стоило ему жалобно взглянуть на гаишника и протянуть документы трясущейся, жутко вывернутой в запястье рукой, как его немедленно отпускали ко всем чертям – что с него возьмешь, с инвалида... – Ты спятил, – сказал Самойлов, пожимая сухую длинную стариковскую ладонь. – После такого дела являться прямо ко мне... – А к кому же еще являться? – возразил Сиверс. – Я ведь, Феденька, по твоей милости без кола, без двора остался, от дождя укрыться негде, негде головушку преклонить... Да ты чего так разнервничался-то? Подумаешь, машина по пустому поселку проехала... Кто ее видал, кроме пары бабусь? И потом, я же мертвый, не забывай. – Ладно, – проворчал Федор Лукич, – пойдем в дом. – Пойдем, Феденька, пойдем, милый. Водочка-то у тебя в запасе осталась? – А есть что праздновать? – Есть, как же не быть! Самойлов открыл дверь, ведущую из гаража прямо в дом, пропустил Сиверса вперед и выключил в гараже свет. – Поводов, Феденька, сколько хочешь, – бодро семеня в сторону кухни, говорил горбун. – Нынче ночью столько народу полегло, что, если каждого отдельно поминать, никакой водки не хватит. Эх, и дело было, Федя! Лихое дело! Дорогой ты мой товарищ! Разве ж я думал, что еще разочек доведется в таком деле поучаствовать! Вот спасибо тебе, родимый, порадовал старика! – Так все прошло удачно? – спросил Федор Лукич и, запустив руку под рубашку, положил ладонь на рукоятку пистолета. Сиверс неожиданно остановился и резко обернулся. Федор Лукич выпустил пистолет и шумно поскреб ногтями живот. – Удачнее не бывает, – сказал горбун и посторонился, прижавшись к стене. – Проходи, Феденька, ты тут хозяин, тебе и карты в руки – где водочка, где закусочка, тебе виднее... "Старая сволочь", – подумал Федор Лукич и, недовольно бормоча что-то насчет китайских церемоний, протиснулся мимо Сиверса на кухню. – Садись, – предложил он, открывая холодильник, – рассказывай. – Да что ж рассказывать, Федя, – вздохнул тот, усаживаясь на табурет и кладя локти на стол. – Кончилась наша с тобой работа, вот и весь сказ. Вольные мы теперь пташки, потому как от объекта нашего одни горелые стены остались. На них бы еще парочку автографов нацарапать, и был бы вылитый Рейхстаг. Самойлов обернулся, держась за открытую дверцу холодильника. – Надеюсь, ты обошелся без автографов? – спросил он. – Как можно! – воскликнул Сиверс. – Что ты, Федя, я ж не дурак, понимаю, что можно, а чего нельзя... Некоторое время Самойлов смотрел на него, пытаясь угадать, врет проклятый маньяк или все-таки для разнообразия говорит правду, а потом молча отвернулся и продолжил раскопки в тускло освещенных недрах холодильника. – Все-таки хотелось бы поподробнее, – сказал он оттуда. – Тебе-то хорошо, ты все своими глазами видел, а я... А я тут сидел, места себе не находил, – закончил он, закрывая холодильник и ставя на стол моментально запотевшую бутылку и тарелку с нарезанной колбасой и редиской. – Поставь себя на мое место. Ты бы небось тоже от любопытства помер... – Помер бы, Федя, как есть помер бы, – согласился Сиверс. – В этом я тебя очень даже хорошо понимаю... – Он сунул в беззубый рот кусок колбасы, отправил туда же небольшую редиску и, с аппетитом жуя, продолжал: – Ну, словом, было все по плану, как договорились. Джигиты отработали чисто, почти что без потерь – так, зацепило одного, да и то случайно. Я своими глазами видел, как они управлялись. Умеют, черти, воевать, научили мы их на свою голову... – За столько веков любой дурак научился бы, – заметил Самойлов. – Вот именно. Так вот, Федя, объект они зачистили минут за пять, от силы за десять. Все, что надо, подорвали, все сожгли... – Это точно? – Точней не бывает, я после сам сходил, проверил. Внутри, Федя, не то что человека – скелета целого не осталось, все в клочья, в щепу, в сажу, в порошок... Хиросима, одним словом. Самойлов вздохнул. Медленно, с задумчивым и немного печальным лицом он открыл бутылку и расплескал водку по стаканам – Сиверсу побольше, себе поменьше. – Странно, – сказал он, глядя в стакан. – Что странно, Феденька? – Что его больше нет. Даже не верится: был, был и вдруг кончился, пропал... – Так ведь по-другому у людей и не бывает, – сочувственно сказал горбун. – Все когда-нибудь кончается. Особенно люди. И мы с тобой кончимся, и от нас ни следочка не останется... Оно, конечно, наш-то покойничек был особенный. Не поверишь, Федя, у меня до сих пор язык не поворачивается его по имени-отчеству назвать. Привык, понимаешь, шифроваться за столько лет, теперь уж, видать, до самой смерти не отвыкну. Ну, да ладно, что уж теперь-то... Снявши голову, по волосам не плачут. Да оно, пожалуй, и хорошо. Он теперь, как положено, в землю ушел. Конечно, похоронили его не по-христиански, так ведь, ежели подумать, христианин из него был как из нас с тобой – кордебалет. Сгорел и сгорел, нынче многих вместо кладбища в крематорий везут, землицу экономят. Все лучше, чем так, без могилы, на диванчике лежать. Самойлов вздохнул. – На диванчике? – переспросил он. – Надо же, столько лет на диванчике... Знаешь, я ведь его так ни разу и не видел. Сорок два года караулил, секретность соблюдал, знал про это место, помнил про него днем и ночью, а видеть – нет, не видел. – Жалеешь? – Даже не знаю. Наверное, да. Получается, я всю свою жизнь работал, рисковал, а для чего, зачем – сам не знаю. Я даже бункера этого в глаза не видел. Откуда мне знать, может, его и не было никогда, а это все вы с покойным шефом по пьянке придумали? Может, это розыгрыш, шутка, мираж? Знаю, знаю, – заторопился он, видя, что Сиверс хочет что-то сказать, – знаю я, что это не так. Доказательства видел, документы, фотографии даже... А только ощущение все равно странное. Как будто вся моя жизнь мне просто приснилась... Ладно, давай за упокой его души. Истомилась она, наверное, над тем бункером без пристанища летая. Они выпили не чокаясь, и Сиверс снова с аппетитом захрустел редиской. – Ах, редисочка хороша! – похвалил он. – Чистый сахар, ей-богу! Огородник ты, Феденька, ну прямо исключительный! А вот у меня, сколько я на своем участке землю ни ковырял, сроду ничего путного не вырастало, слезы одни пополам с пыреем... Эту бы редисочку, Федя, да маслицем сверху намазать – цены бы ей не было! Самойлов молча встал из-за стола, открыл холодильник и поставил перед ним блюдечко с куском свежего деревенского масла. Сам он почти не притрагивался к закуске. Из-за нервного возбуждения ему кусок не лез в горло, и он не понимал, как Сиверс после такой ночи может есть с таким аппетитом, чуть ли не с жадностью. Впрочем, если подумать, ничего удивительного тут не было: такой есть, что с него возьмешь? Он ведь, между прочим, даже рук перед едой не помыл, а что он этими руками делал, а? То-то и оно... Федор Лукич посмотрел на пальцы Сиверса, которыми тот копался в тарелке, выбирая редиску покрупнее, и аппетит у него пропал окончательно. Он налил по второй, стукнул своим стаканом о стоящий на столе стакан Сиверса и торопливо выпил, чтобы заглушить неожиданно подкатившую к горлу тошноту. Такая излишняя чувствительность удивила его самого. Хотя это могла быть просто реакция на присутствие Сиверса: честно говоря, Федора Лукича уже давно тошнило от этой старой сволочи. – Рассказывай, – потребовал он, глубоко дыша носом. – А то ты, как я погляжу, все темнишь чего-то, все ходишь вокруг да около, общими фразами отделываешься... Опять, что ли, напортачил? – Кто, я? – возмутился горбун. – Да я сроду не портачил! Ты, Федюша, еще на свет не народился, а я уж научился все чистенько делать, аккуратно, как в аптеке... – Ну-ну, – язвительно сказал Самойлов. – Помню я эту аптеку. Даром, что ли, мне тебя дважды пришлось в покойники записывать, а потом прятать как... черт, как нашего клиента! Даром? То-то же... А то – аптека... Аптекарь нашелся, чтоб тебя... Выкладывай, как дело было! – Ну, если хочешь... – Сиверс пожал плечами, отчего его и без того низко посаженная голова опустилась, казалось, до самого пояса. – Ты генерал, а я дальше майора так и не продвинулся. Должен, значит, приказы выполнять... – Вот именно. Давай докладывай. Налить тебе еще? – А то как же, Феденька? Ты же знаешь, я это дело очень даже уважаю, особенно после работы, когда расслабиться можно. Самойлов вынул из холодильника вторую бутылку, достал оставшуюся колбасу и стал резать ее толстыми, как любил Сиверс, аппетитными ломтями. – Дело, значит, было так, – говорил горбун, с одобрением наблюдая за его действиями. – Джигиты, как я уже сказал, все зачистили, бункер заминировали, подорвали... Эх и грохнуло же, эх и полыхнуло! Жалко, тебя там не было. Чистый фейерверк! Как, понимаешь, огонь изо всех дырок шибанет! Ну и, натурально, джигиты наши домой засобирались. Мы-то, грешным делом, покуда они на свой фейерверк глазели, пару человек успели втихую снять – ну, винтовочка с глушителем, ножичек опять же... Ты ж знаешь, какие у меня специалисты! Никто и не заметил ничего. Ну, и дальше как по маслу: дал я сигнал, открыли мои ребятки огонь... Минуты не прошло, Феденька, а уж все стихло. Прошлись мы по двору, поглядели что да как. Ну, ты же понимаешь – кому контрольный, кому что... Самойлов нетерпеливо кивнул, до краев наполняя стакан Сиверса водкой. Себе он плеснул совсем чуть-чуть – ему еще нужна была ясная голова. Сиверс взял свой стакан, чокнулся с Федором Лукичом и выпил водку, как воду, даже не поморщившись. – Ну вот, – продолжал он немного севшим голосом. – Управились мы, значит, с делами... И вот стою я, Федя, и думаю: кончилась наша работа, все мы теперь вчистую уволенные и ни одной живой душе не полагается знать, кто мы были, чем занимались, что в бункере лежало... Словом, подобрал я, Федя, автомат, который поближе лежал, и взял со своих ребяток подписку о неразглашении. Их ведь всего трое было, никто и пикнуть не успел. Самойлов немного помолчал, переваривая это сообщение, а потом снова налил водки. – Правильно, – сказал он. – Иначе и нельзя. – Нельзя-то нельзя, – вздохнул Сиверс, – а все равно жалко. Просто сил нет, как жалко! Такие ребята были! Сам учил, сам воспитывал... – Ну и не жалей, – сказал ему Самойлов. – Плохо, значит, ты их воспитал, раз они к тебе спиной повернулись. – И то правда, – горбун мелко, пакостно захихикал, осушил свой стакан и закусил колбасой. – А хлебушек-то зачерствел, – заметил он, двигая беззубыми челюстями. – Хлебушек, Федя, лучше в холодильнике хранить, в полиэтиленовом пакетике... Я вот что думаю, – оборвал он себя. – Нас с тобой теперь только двое осталось... Он многозначительно замолчал. – Ну? – не выдержав затянувшейся паузы, раздраженно спросил Самойлов. – Ты на что намекаешь? – Господь с тобой, Федя, ни на что я не намекаю! Я просто так говорю – двое, мол, нас осталось, кто все про это дело знает... Надо бы решить, как дальше жить, что делать. – Что ты такое несешь? – нахмурился Федор Лукич. – Что тут решать? Разбегаться надо, да подальше. – А я думал, ты мне кров предложишь, прописку... Жил бы я у тебя тут, горя не зная, дачи охранял, а по вечерам садились бы мы с тобой, Федя, за стол, открывали бутылочку и писали бы под это дело мемуары – коллективные, сам понимаешь. Глядишь, большие деньги заработали бы. Материал-то какой! А? Сенсация! Ну, шучу, шучу. Правда твоя, Федя, разбегаться нам надо и сидеть тише воды, ниже травы – вроде, как ты давеча сказал, ничего и не было. Только тут, Федюшок, имеется одна загвоздка. Ты ведь у нас вроде за главного был, так? А я как наемный работник, уволенный в связи с ликвидацией предприятия. Вот я и говорю: а выходное пособие где? Премиальные там, аккордные, за вредность опять же... Самойлов насмешливо фыркнул. – Ах, вот ты о чем! – Об этом, Феденька, о чем же еще? Я уже старый, какой из меня нынче работник? А жить на что-то надо – пить, есть, одеваться, лекарства покупать... – В основном пить, – вставил Самойлов. – Ну, и сколько же ты хочешь? Сиверс, казалось, был удивлен. – Как это – сколько? Половину, Федя. И не вздумай хитрить, я-то знаю, сколько ты денег припрятал, я ведь эти денежки сам, своими руками добывал. – Да ты обалдел, что ли?! – взвился Самойлов. – Зачем тебе такие деньги, ты же старый! Ты и двух процентов от этой суммы потратить не успеешь, а туда же – половину... Пропадут они у тебя, и все. – А это, Федечка, не твоя забота. Пускай пропадают. Я себе на них жену куплю – молодую, красивую, с медицинским образованием. Пускай она за мной ходит. Ну, глядишь, когда-нибудь голая на столе станцует – очень я это дело уважаю. А когда помру, она меня хоть похоронит по-человечески. Памятник поставит с моей настоящей фамилией, и чтобы надпись: "Матвей Сиверс – человек, который знал Ленина". Хорошо я придумал? – Кретин, – рассердился хозяин. – Памятник ему... Памятник, если хочешь, я тебе сам поставлю. "Прямо сейчас", – подумал он про себя. – Мне, Федечка, твоего не надо, – ласково возразил Сиверс. – Ты мне мое отдай, заработанное. Я тебе по старой дружбе говорю: давай миром разойдемся. Я, конечно, человек старый, меня прогонишь, я и уйду. Только, Федя, я тогда недалеко уйду. И ненадолго. А когда вернусь... Ну, сам понимаешь. Не надо бы нам этого, Федя, ох не надо! – Ты что же думаешь, – сказал ему Самойлов, – я всю кассу здесь, под половицей, храню? – А где же? – простодушно удивился Сиверс. – Так я тебе и сказал! Ладно, черт с тобой. Сделаем так: сорок тысяч получишь прямо сейчас наличными, а остальное потом. Пластиковая карточка тебя устроит? – Не понимаю я ничего в этих твоих карточках, – сказал горбун. – Старый я уже. По мне, если деньги нельзя в руки взять, на просвет поглядеть, так это уже и не деньги, а один обман. – Тяжело с тобой, Матвей, – вздохнул Самойлов. – А со стариками всегда тяжело. – О-хо-хонюшки... Да ты пей, пей. Не жди меня, мне что-то сегодня не хочется... Он тяжело поднялся из-за стола и, обойдя гостя, вышел из кухни. – Ты и ешь сегодня плохо, – сказал Сиверс ему вслед. – Вернее, совсем не ешь. Переволновался, наверное. – Наверное, – не оборачиваясь, сказал Самойлов и услышал, как позади звякнуло, коснувшись края стакана, бутылочное горлышко и забулькала льющаяся жидкость. "Половину тебе, – подумал он со злобой. – Будет тебе половина". Он прошел в комнату, открыл пронзительно скрипнувшую дверцу шкафа и принялся шумно, чтобы было слышно на кухне, рыться в вещах. Собственная нерешительность и осторожность казались ему чрезмерными – ну что ему стоило просто вынуть из-за пояса пистолет и влепить старику пулю между глаз? Но, с другой стороны, осторожность, проявляемая в отношении Сиверса, никогда не была чрезмерной. Старик никому не верил и мог выкинуть самый неожиданный фокус; Федор Лукич подозревал, что не имеет понятия о доброй половине имеющихся в распоряжении горбуна профессиональных уловок и трюков. Он бы уже давным-давно сидел за решеткой или был убит, но как-то всегда ухитрялся выходить сухим из воды... Самойлов вынул из шкафа сверток с деньгами. Держа его в левой руке, вернулся на кухню и замер на пороге, потянувшись к пистолету: Сиверса за столом не было. Потом откуда-то справа послышался шорох; Федор Лукич повернул голову и увидел гостя. Старик стоял в отгороженном вылинявшей ситцевой занавеской углу, где у Самойлова размещалась газовая плита, и уплетал остатки вчерашней жареной картошки, беря ее пальцами прямо со сковороды. – Аппетит у тебя, как у подростка, – сказал ему Федор Лукич. – Получи свои сорок тысяч. Да не забудь пересчитать, а то скажешь потом, что я тебя обманул. – Непременно, Феденька, – заулыбался Сиверс, вытирая жирные пальцы о занавеску. – Непременно пересчитаю, денежки счет любят. Он принял у Самойлова сверток, отошел к окну, где светлее, и, разложив деньги на подоконнике, принялся их пересчитывать – медленно, шевеля губами, поминутно сбиваясь и слюнявя пальцы. Его силуэт отчетливо выделялся на фоне окна; обе руки у него были заняты, а внимание казалось целиком прикованным к сложной процедуре пересчитывания купюр. Вот он поднял одну бумажку над собой и, закинув голову на горб, принялся изучать ее на просвет. Момент был идеальный; Федор Лукич запустил руку под рубашку, взялся за рукоять пистолета и большим пальцем сдвинул предохранитель, но Сиверс вдруг утратил интерес к деньгам и сунулся лицом к самому стеклу, как будто собираясь проломить его лбом. – Вот суки! – воскликнул он. – Как же они меня выследили?! – Кто?! – испугался Самойлов. – Ах ты старый козел! Кто тебя выследил? – А я знаю? Да вон они, гляди – за кустами хоронятся, волки! Федор Лукич бросился к окну. Сиверс посторонился, давая ему место. Самойлов осторожно выглянул наружу поверх ситцевой занавески, но никого не увидел, кроме пары скворцов, деловито выклевывавших из грядки недавно посеянные семена. – Где? – спросил он. – В Караганде, – ответил Сиверс и ударил его по затылку кастетом. Голова Федора Лукича глухо ударилась о стекло, которое треснуло и со звоном посыпалось на подоконник. Ослабевшие ноги подогнулись, и Самойлов опустился на колени, из последних сил цепляясь непослушными пальцами за подоконник. Его руки сбили с подоконника несколько купюр, и те, кружась, упали на пол. Генерал попытался встать, но потерял равновесие, ударился о подоконник лицом и глухо замычал от боли. – Смотри-ка, какой крепкий, – удивленно произнес Сиверс. – Или это я сплоховал? Эх, старость – не радость! Он снова замахнулся кастетом и, прицелившись поточнее, ударил прямо в темечко. Самойлов издал странный хрюкающий звук и с глухим шумом повалился на пол. – Правильно ты, Федечка, давеча говорил, – адресуясь к мертвому телу, сказал горбун. – Нельзя ко мне спиной поворачиваться. Видно, тебя я тоже малость недоучил или ты мою науку забыть успел... – Он наклонился, нащупал под рубашкой убитого пистолет, извлек его оттуда и поставил на предохранитель. – Ишь, чего удумал, умник! Не на того напал, дружочек, не на того... Вот это и есть главная ошибка – считать себя умнее других. Сто раз я тебе это говорил, предупреждал, и все без толку! Эх, Федя, Федя... Но в одном ты прав: этот секрет не для двоих. Для одного он, Феденька, только для одного... А насчет денег не беспокойся – знаю я, где ты их держишь, и как их оттуда достать, тоже знаю. А теперь, брат, прости – пора мне, загостился я у тебя. Он рассовал по карманам деньги, не забыв подобрать те, что рассыпались по полу, спрятал за пазуху пистолет, прямо из горлышка допил водку, умело стер с бутылки отпечатки пальцев и вышел, даже не взглянув на тело. Глава 17 – Ты не можешь ехать немного быстрее? Глеб ничего не ответил, но выразительно покосился на спидометр, который показывал около ста километров в час – скорость, которую с учетом состояния дорожного покрытия можно было без преувеличения назвать самоубийственной. Вернее, просто убийственной: за себя и Федора Филипповича Глеб не беспокоился, но вот машина прямо на глазах погибала в неравной схватке с российским бездорожьем. – Педаль газа находится справа, – не унимался Потапчук. – Только не надо путать газ с тормозом, он немного левее... Переднее колесо угодило в глубокую выбоину, Федор Филиппович замолчал. – Надо было поехать на вашем "мерине", – сказал Глеб. – Он государственный, его для дела не жалко. – Автомобиль не роскошь, а средство передвижения, – изрек генерал. – Правый поворот видишь? Вот туда и поворачивай. Перед поворотом Глеб слегка сбросил скорость, а сразу за поворотом попытался снова ее набрать, но не тут-то было: если на шоссе асфальт оставлял желать лучшего, то здесь его не было вообще. Ситуация усугублялась непрекращающимся дождем, который мало-помалу набирал силу и уже не шуршал по крыше кабины, а тихонько, дробно постукивал; машину почти сразу занесло, протащило несколько метров боком, и Глеб, с трудом выровняв ее, решил, что с него хватит: если они хотят добраться до места живыми, ехать придется помедленнее, несмотря на генеральскую воркотню... – Может, пешком пойдем? – немедленно отреагировал Федор Филиппович. – Ей-богу, быстрее получится. – У меня такое впечатление, что вы сегодня не выспались, – неосторожно сказал Глеб и был вознагражден свирепым взглядом генерала. – Твоими молитвами, – с трудом совладав с раздражением, заявил Потапчук. – Я до сих пор не понимаю, зачем тебе понадобилась эта идиотская шутка. Телефонное хулиганство уголовно наказуемо, чтоб ты знал. – Административно, – поправил Глеб. – И потом, при чем тут хулиганство? Я действительно заволновался, когда не смог до вас дозвониться. – Заволновался он... Я что, не имею права в ванной полежать? – Имеете, – кротко согласился Слепой. – Но так, чтобы мобильник был под рукой. – А он и был у меня под рукой! – сердито огрызнулся Потапчук. – Разряженный, – уточнил Глеб. – Ах, какой ты умный! – саркастически воскликнул генерал. Было заметно, что он смущен. – Мог бы воспользоваться своей гениальностью и придумать что-нибудь поумнее звонка в общественную приемную... Хорошо, что я вовремя из ванной вышел, успел дверь спасти, а то вынесли бы к дьяволу... Глеб сдержал улыбку. – Простите, Федор Филиппович. Ей-богу, ничего другого в голову не пришло. Представляете: ночь, глухомань, и тут выясняется, что Сиверс жив и здоров. И никому не дозвониться – ни вам, ни Клыкову... Что я должен был делать? – Поэтому ты натравил на меня спецназ, а сам помчался на дачу Гургенидзе... – Совершенно верно. Но, к сожалению, не успел. – Еще бы! Передвигаясь с такой скоростью... Глеб поехал немного быстрее и поспешно сменил тему. – Кстати, – сказал он, – а как вы догадались, что это я позвонил в общественную приемную? Федор Филиппович сердито фыркнул, достал из кармана коробочку с леденцами, повертел ее в руках и положил обратно в карман. – Тоже мне, задачка, – сказал он пренебрежительно. – В общественной приемной твой звонок засекли. Кто в этой захолустной дыре знает, что живет на свете такой генерал Потапчук? Разве что Сиверс, но он на тот момент считался покойным, да и вообще, такие шуточки не в его стиле. Вот треснуть кастетом по затылку – это да, это он может. Он не стал бы предупреждать о готовящемся покушении, а просто бы покусился... Короче, я сразу догадался, что это ты, потому что... Ну, потому что мне тоже было трудно поверить, что Сиверс мог вот так запросто погибнуть по неосторожности... Я позвонил тебе на мобильный, но ты был недоступен... – Выехал из зоны действия, – сказал Глеб. – Этот поселок – жуткая дыра. – Тогда я позвонил тебе домой, – продолжал генерал. – Оказалось, что Ирина не спит... Не морщись, герой! Ты ей хотя бы позвонил? – Черт, – сказал Глеб. – Ладно, позвоню, когда закончим. – На ее месте я бы давно тебя бросил. Такая женщина пропадает! – Я рад, что женат на ней, а не на вас, – сдержанно признался Глеб. – Представь себе, я тоже... Словом, когда выяснилось, что ты на ночь глядя сорвался и куда-то уехал, оставалось только сложить два и два. Наши ребята очень быстро напали на твой след в поселке и выяснили все, что выяснил ты. Дьявол, они там вообще мышей не ловят! Все лежало на поверхности, даже копать не надо было, и никто ничего не заметил. Правда, я не знал, что мне делать с этой информацией. Подумывал, конечно, о том, чтобы отправить на дачу Гургенидзе группу захвата, но как-то не решился. Эти олигархи страшно не любят, когда к ним домой под утро вваливаются "маски-шоу"... – Вы бы все равно не успели, – утешил его Глеб. – Я выехал намного раньше вас и не успел. – Твое счастье, – буркнул Потапчук. – А то, боюсь, звонить Ирине пришлось бы по другому поводу... Послушай, в самом деле, нельзя ли побыстрее? С такими темпами мы и туда опоздаем. – Хотелось бы все-таки знать, куда это – туда, – заметил Глеб, еще немного прибавляя газу. Дорога стала чуть ровнее, под колесами шуршал мелкий гравий, время от времени гулко ударяя в днище. Неглубокие лужи разлетались из-под колес веером грязных брызг, "дворники" мотались из стороны в сторону, очищая ветровое стекло. Машина проскочила небольшой перелесок, где выпирающие из грунта сосновые корни будто пытались задержать непрошеных гостей. Федор Филиппович помолчал, а потом сказал: – Туда – это на дачу к одному пенсионеру, отставному генералу ФСБ... Генералу Самойлову, если быть точным. – Я почему-то так и думал, – сказал Глеб, с ходу проскакивая огромную лужу весьма зловещего вида. – Думать не вредно, – похвалил Потапчук. – Я вот тоже думал... Как только на горизонте возник Сиверс, как только стало ясно, что тогда, в семидесятых, его гибель при попытке к бегству была обыкновенной инсценировкой, меня сразу начали одолевать сомнения. Не сам же он устроил себе побег из Лубянской тюрьмы, верно? И денежки, которые он тогда награбил, как в воду канули, и спросить, куда они ушли, не у кого... Теперь я, кажется, начинаю понимать, что это были за ограбления, зачем и почему... Видимо, после смерти Сталина финансирование "Мавзолея-2" прекратилось, а тайну нужно было хранить – так, по крайней мере, считали те, кто был в курсе. А сохранение тайны такого масштаба требует, помимо всего прочего, немалых денег. Нужно все время держать руку на пульсе событий – собирать информацию, следить, не всплывет ли где-нибудь запретная тема... Наверное, в какой-то степени они даже влияли на политику – по крайней мере, в самом начале, когда были по-настоящему сильны. Да и потом... Возьми, к примеру, Асланова. Думаешь, он даром работал? И ведь не в одиночку Сиверс положил у бункера Гюрзу вместе со всеми его людьми! Значит, была организация, а организация – это деньги. И Чистобаев, этот стукач, тоже получал за свою работу немало, хоть и пытался представиться тебе борцом за идею. Самое смешное, что он даже понятия не имел, за какую такую идею борется... Я теперь многое понимаю, Глеб. Понимаю, например, почему полковник Самойлов тогда, в семидесятых, подключил меня, стажера зеленого, к делу особой важности. Не должен был подключать, а подключил! От меня ведь тогда было больше вреда, чем пользы. Зато Самойлов всегда был в курсе хода расследования – кто что сказал, какие выдвинул версии, о чем догадался, что заподозрил... Каждый день со мной беседовал по-отечески – учил, наставлял, расспрашивал... – Хорошее начало карьеры, – не удержался Глеб. Федор Филиппович оставил этот выпад без внимания. Вид у него был угрюмый, как будто генерал думал о чем-то очень неприятном, а может, это просто сказывалась проведенная без сна ночь. – Странная штука, – сказал он после долгого молчания. – Ведь мы с тобой, если вдуматься, распутали одну из величайших тайн прошлого века. А ощущение такое, будто в дерьме искупался. – Это бывает, – заметил Глеб, сосредоточенно следя за дорогой. – Вы могли бы это знать. – Да знаю я, – вяло отмахнулся Федор Филиппович. – Знаю, а все равно противно... Вот сижу и думаю: ну, распутали клубочек, раскрыли дело, и что дальше? Правда – вот она, как на ладошке, а что мне с ней делать? С кашей съесть или на завтра оставить? – Это вам решать, – твердо сказал Слепой, продолжая смотреть на дорогу. – А я, если что, – могила. И вообще, Федор Филиппович, все, по-моему, решилось само собой, без нас. Все доказательства уничтожены, все свидетели мертвы... Если честно, оно, наверное, и к лучшему. По крайней мере, не надо думать, как заставить их молчать... Остался, правда, этот лаборант, Воронцов, но кто ему поверит? Достаточно стереть файлы в лабораторном компьютере... – Уже, – сказал Потапчук. – Ну вот! Вы ведь давно все решили, зачем же эта кухонная философия – созрело общество для правды или еще не созрело? Никакой правды больше нет, осталась одна болтовня. Лично я считаю, что ничего и не было. Григорович был старик и мог ошибиться, генетическая экспертиза тоже дает не все сто, а свидетельские показания этого Ивантеева, с которым встречался Клыков, вообще смахивают на маразматический бред. Гургенидзе убрали конкуренты, заказчика никто никогда не найдет... – Потому что его в природе не существует, – вставил Федор Филиппович. – А нам-то с вами что за дело? Что бы мы с вами по этому поводу ни думали, официальная версия в конечном итоге будет именно такой, как я вам только что изложил. Так почему бы не расслабиться и не поверить самому? Так спокойнее. И потом я согласен, что мы с вами раскрыли величайшую государственную тайну, которую теперь нам же придется хранить. Но меня эта тайна как-то не трогает. Какая мне разница, умер он в пятьдесят четыре или тридцатью годами позже? Какая разница, лежало его тело в мавзолее или в бункере? Мне на него давно плевать, и меня это всегда устраивало. Он прижался к травянистой обочине, чтобы разминуться с бледно-зеленой "Окой", которая на совершенно невероятной скорости пронеслась в сторону Москвы, разбрызгивая лужи и подпрыгивая на колдобинах. В углу ветрового стекла красовался желтый квадрат с изображением человека в инвалидном кресле. За мокрым ветровым стеклом мелькнула ушедшая в плечи голова, украшенная мятой фетровой шляпой и очками в массивной черной оправе. – Чумовой какой-то инвалид, – заметил Глеб, бросив короткий взгляд в зеркало заднего вида. – Потому и инвалид, что ездит как сумасшедший, – проворчал Федор Филиппович. – Когда-нибудь обязательно убьется. Главное, чтобы еще кого-нибудь с собой не прихватил, идиот безмозглый... А вообще, я ему завидую. Гонит себе во весь опор и даже не догадывается, какие дела на свете творятся... – Куда ведет эта дорога? – перебил его Глеб напряженным голосом. – В поселок дачного кооператива... – И все? Больше никуда? – А больше и некуда, дальше река. Мост километрах в двадцати выше по течению, так что... Эй, ты что делаешь?! Глеб ударил по тормозам и так рванул руль, что машина едва не опрокинулась. Двигатель злобно взревел, ведущие колеса бешено закрутились, разбрасывая мокрый песок и гравий, и машина, зацепив обочину, развернулась на сто восемьдесят градусов. – Ты куда? Сигареты забыл купить? – Не нравится мне этот инвалид, – переключая скорости и не переставая бешено газовать, сквозь зубы процедил Сиверов. – Ничего, Федор Филиппович, это недолго. Минут на пять задержимся, не больше. Боюсь, как бы потом нам с вами не пришлось локти кусать. – Ты думаешь?.. – Я ничего не думаю, я просто хочу догнать этот драндулет и хорошенько рассмотреть водителя. На некоторое время в салоне воцарилась тишина, нарушаемая только звуком мотора, громким шорохом покрышек да глухими ударами в днище. Светло-зеленая "Ока" двигалась на сумасшедшей скорости и, пока Глеб разворачивался, успела уйти довольно далеко. К тому же ухабистый проселок во многом сводил на нет имевшееся у преследователей неоспоримое преимущество в мощности двигателя: выжав из машины все, на что та была способна, Глеб рисковал просто-напросто вылететь с дороги и закончить погоню посреди вспаханного поля. Поэтому прошло никак не меньше пяти минут, прежде чем за очередным поворотом они увидели мелькнувший далеко впереди светло-зеленый багажник. – А ты прав, – заметил сидевший в напряженной позе Федор Филиппович, схватившись рукой за скобу над дверью. – Он здорово торопится. – Может, ему только что сообщили, что его любимая бабушка при смерти, – сказал Глеб. – Ничего, сейчас мы выясним, куда он торопится, этот инвалид... Они проскочили перелесок и снова вырвались в поле. Здесь дорога пошла по прямой, больше не петляя; слева, примерно в сотне метров, сквозь завесу дождя темнела стена густого елового леса, отделенная от дороги полосой пашни, на которой уже зеленели робкие ростки чего-то сельскохозяйственного. "Ока" резво прыгала с кочки на кочку почти в километре от машины Глеба; Сиверов поднажал, и разрыв начал сокращаться. – Ну вот, – сказал Глеб. – Еще немного, и он наш. В это время "Ока" неожиданно резко свернула влево, сошла с дороги, опасно накренившись на травянистой кочке, и, не снижая скорости, вылетела прямо на поле. Она прошла еще метров пять, если не все восемь, оставляя в рыхлой земле глубокие борозды, прежде чем окончательно увязла и замерла, зарывшись в пашню по ступицы колес. – Да он просто пьяный! – воскликнул Федор Филиппович. – Черта с два, – возразил Слепой. – Он просто понял, что на машине ему от нас не уйти. Вот стервец! Водитель "Оки", слишком поздно заметивший погоню и потому упустивший шанс скрыться в оставшемся позади перелеске, уже выскочил из машины и во весь дух улепетывал через пашню в сторону леса, издалека похожий на крупную человекообразную обезьяну. Он двигался прямо-таки с фантастической скоростью, и, когда Глеб резко остановил машину возле того места, где малолитражка соскочила с дороги, беглец уже успел преодолеть две трети расстояния, отделявшего его от спасительных деревьев. Федор Филиппович выскочил из машины и бросился за ним, на бегу вытаскивая из кобуры пистолет, однако, не добежав до увязшей в грязи малолитражки, вынужден был остановиться: бежать по раскисшей от дождя пашне оказалось чересчур тяжело. С того места, где он стоял, генерал уже мог видеть оставленные беглецом глубокие следы – огромные, как отпечатки снегоступов. "Как на лыжах, – подумал Потапчук. – Во чешет! А может, у него просто живот схватило?" Он все еще сомневался, потому что за пеленой дождя не мог толком рассмотреть бегущего человека. Кажется, тот был горбат, а может, это просто рюкзак на спине? – Стой! – надсаживаясь, прокричал генерал и поднял над головой руку с пистолетом. – Стой, стрелять буду! Выстрел прокатился над мокрой пашней, дымящаяся гильза беззвучно упала в грязь. Бегущий человек обернулся и выстрелил в ответ. Расстояние было чересчур велико для пистолета, но пуля, к немалому удивлению Федора Филипповича, с отчетливым шлепком ударилась в землю у самых его ног, до колен забрызгав грязью штанины. Это и впрямь было поразительно; видимо, пистолет беглеца отличался исключительными размерами и дальнобойностью, а сам стрелок – редкой меткостью. Со стороны дороги прозвучал еще один выстрел – резкий, хлесткий. Человек впереди упал, не добежав до леса каких-нибудь десяти – пятнадцати метров. Федор Филиппович вытер мокрым рукавом плаща залитое водой лицо и, щурясь, всмотрелся в дождливую мглу. Упавший человек полностью слился с землей, и Федору Филипповичу не удалось разглядеть у кромки леса ни малейшего движения. Тогда он обернулся. Сиверов стоял рядом с открытым багажником своей машины, держа в руках раритетный "штурмгевер". Лицо его было непроницаемо; перехватив взгляд генерала, он привычным жестом опустил со лба на переносицу темные очки. – Дело закрыто, – сказал он. – Можно поехать и посмотреть, как себя чувствует ваш Самойлов. Хотя я не думаю, что он в данный момент вообще хоть как-нибудь себя чувствует. Вылезайте оттуда, Федор Филиппович, пока не вросли в землю, как легендарный богатырь Святогор. Оскальзываясь и с трудом выдирая ноги из липкой грязи, Потапчук вернулся на дорогу. Глеб курил, пряча сигарету от дождя в свернутой трубочкой ладони. – А ты уверен, что попал? – спросил Федор Филиппович, с силой топая ногами, чтобы стряхнуть с ботинок налипшую грязь. – Я сказал бы "да", если бы речь шла о ком-то другом, – ответил Глеб. Сигарета у него все-таки намокла, и он равнодушно отбросил ее в сторону. – А с этой сволочью ни в чем нельзя быть уверенным. Придется пойти и посмотреть. Черт, туфли жалко! – Ты на мои посмотри, – проворчал Потапчук. – Да уж... Ладно, я постараюсь не задерживаться. А вы пока посидите в машине, чего попусту мокнуть? Кстати, – он запустил руку за пазуху и протянул Федору Филипповичу какой-то продолговатый предмет, – вот вам, чтобы было не так скучно. Ну, и в качестве профилактического средства... – Что это? – удивился генерал, разглядывая поллитровую бутылку с длинным горлышком и какими-то горелыми ошметками вместо этикетки. Прозрачное стекло было закопченным, а коричневый цвет содержавшейся в бутылке жидкости в сочетании с формой сосуда навевал приятные мысли. – Подарок от дедушки Ленина, – сказал Глеб. – Коньяк из его личной кладовой. Единственное вещественное доказательство, чудом уцелевшее во время пожара. В бункере нашел. Надо бы эту улику уничтожить, товарищ генерал. Вы начните, а я потом присоединюсь. Штопор в бардачке, вот только стаканов нет. – Что я тебе, алкаш? – возмутился Федор Филиппович. Сиверов в ответ лишь пожал плечами, захлопнул багажник и двинулся через раскисшую пашню к лесу, держа под мышкой украшение своей коллекции – немецкую штурмовую винтовку СТГ-44. Некоторое время генерал смотрел ему вслед, а потом тоже пожал плечами и сел в машину. После недолгого раздумья он открыл отделение для перчаток, отыскал среди всякой всячины швейцарский складной нож, выдвинул штопор и с его помощью открыл бутылку. Коньяк пах восхитительно, вкус также оказался отменным, и после третьего глотка генерал Потапчук махнул на все рукой, взял из пачки, лежавшей на приборной панели, сигарету и закурил – гулять так гулять.